Жертвы Сталинграда. Исцеление в Елабуге — страница 29 из 65

Четверо выделенных пленных подняли труп и понесли его вслед за офицером.

Женщина осталась у вагона.

— Кто из вас болен? — спросила она, обращаясь к нам на ломаном немецком языке.

Все молчали.

— Вы разве не хотите сказать? — шепнул мне на ухо Мельцер. — Быть может, вам дадут лекарство.

Не успел я и рта раскрыть, как кто-то из лежащих на нижних нарах проговорил:

— Кажется, у меня температура. Дайте мне какие-нибудь таблетки.

— Кто это сказал? — спросила женщина. — Выйдите сюда!

На свет вышел бледный мужчина с рыжей бородой. Шапка у него была натянута на лоб, клапаны опущены. Знаков различия у пленного я не заметил.

— Сходите! — приказала женщина.

Пленный со стоном вылез из вагона. Ему помог часовой. Женщина пощупала у больного лоб и стала считать пульс. Потом коротко сказала:

— Пойдемте со мной!

Я невольно подумал о том, что таблеток больной еще не получил, а его уже разлучили со своими товарищами. Изолировали, и кто знает как! Уж лучше остаться вместе со всеми. Здесь у меня по крайней мере есть Мельцер.

— Мне уже лучше, — тихо сказал я Мельцеру. — Я не хочу в изолятор.

На самом же деле боли усилились да и жар не проходил. Но если нужно будет встать, мне поможет Мельцер! О больничной койке, которая была мне так нужна, я и мечтать не мог.

С этого дня ежедневно и почти на каждой остановке к нам приходила женщина-врач. Однажды она забрала с собой двух тяжелобольных. Один из них в бреду все время бормотал что-то. Другого вынесли из вагона в бессознательном состоянии. Это было на седьмые сутки нашего пути.

Больных сопровождали товарищи по вагону. Вернувшись, они рассказали, что больных положили в зале ожидания, а станция эта называется Казань. На станции и на платформе полным-полно военных и гражданских.

Итак, это была Казань!

Из школьных учебников я знал, что Казань находится на Волге и что давным-давно, во время войны русских с татарами, этот город сыграл важную роль. Больше я ничего не мог вспомнить.

Итак, ранним утром на седьмые сутки пути наш состав прибыл в Казань. Вскоре разносчики пищи принесли хлеб и чай. Мы, делили и, как всегда, громко спорили. Потом в вагоне воцарилась тишина. Одни тихо разговаривали, другие чуть слышно стонали и охали, третьи, закрыв глаза, о чем-то вспоминали. К числу последних относился и я. Из нашего вагона уже взяли четверых больных. Это дало возможность четверым с пола перебраться на нары. Так что на полу теперь сидели не двенадцать, а только восемь человек.

— Давайте не разлучаться, — предложил мне Мельцер. — Вдвоем все легче, чем одному.

— Разумеется, — согласился я. — На нарах вряд ли мы получим два лежачих места рядом. Давайте лучше переберемся поближе к стенке.

— Хорошо. Туда, где есть дырочка.

С того дня мы с Мельцером больше уже не подпирали друг друга спинами, а сидели рядом, прислонившись к вагонной стене. Так было уже намного легче, так как мы могли свободно вытянуть ноги.

Клише не годится

На станции Казань наш эшелон простоял долго: весь день, ночь и еще один день. В это время я очень сожалел о том, что так мало знал о Казани. Да и вообще я ничего не знал о Советском Союзе.

…Будучи школьником, я увлекался собиранием советских почтовых марок. Впервые коллекцию таких марок я увидел у одного школьного товарища. Его отец некоторое время работал монтером в Советской России. Советские марки были по размерам меньше немецких. На многих из них изображались рабочие, крестьяне, красноармейцы. На более крупных марках я увидел портрет Ленина.

Монтер с большим уважением говорил о Ленине, называя его гениальным вождем Октябрьской революции и Советского государства. Отец моего товарища рассказал нам, что Ленин разработал план индустриализации России, что Советское государство строит на Днепре самую крупную в мире электростанцию, которая даст электрический ток металлургическим и станкостроительным заводам, а это, в свою очередь, вызовет к жизни целую серию новых предприятий.

Монтер говорил о тех трудностях, которые советским людям пришлось преодолеть на своем пути. И показывал марки, выпущенные в Советской России в пользу голодающих или беспризорных детишек.

Голод и беспризорность — это я вряд ли мог себе представить. Это лишь отпугивало меня.

В шестнадцать лет я стал читать Достоевского. Его романы «Униженные и оскорбленные», «Преступление и наказание», «Братья Карамазовы» открыли мне многие острые социальные конфликты. В основном, я был согласен с мнением Достоевского, что человек раздваивается в своей сущности. Не удовлетворяли меня только религиозно-мистические, анархические и крайне индивидуалистские лозунги писателя, например, те, которые он пропагандировал в образе Раскольникова. Я был глубоко убежден в том, что человек сам способен преодолеть в себе все плохое и злое и что человек должен жить и действовать по здоровым этическим нормам. Но кто может сказать, что этично, а что нет? Этот вопрос возник у меня лишь в ходе войны. Можно ли говорить об этике, когда в сталинградском котле бессмысленно гибли десятки тысяч людей? Какой путь должны были выбрать для себя отдельные индивидуумы, оказавшись в этой ситуации?

Однако, сколько я ни ломал себе голову над подобными вопросами, ответа на них я не находил, хотя чувствовал, что мне необходимо найти этот ответ. Для меня это были жизненно важные вопросы.

…В восемнадцать лет я прочитал «Войну и мир» Толстого. Накануне 1933 года увидел в кино «Анну Каренину». Мне полюбились герои Толстого. Этого писателя я стал ценить выше Достоевского. Толстой давал более конкретные жизненные ответы.

А потом я начал читать Рахманова, Двингера, Крегера и Альбрехта. Это было уже после 1933 года. Тогда в витринах книжных магазинов выставляли книги только подобного рода. Я хотел пополнить свое образование, однако никакого удовлетворения от этой литературы не получил. Героями этих писателей были кровожадные красноармейцы и жестокие чекисты. Разве можно было найти в двингеровском «Между белым и красным» или крегеровском «Забытом селе» прекрасные черты характера русских людей, какими я восхищался, читая Толстого и Достоевского?

Теперь русского человека изображали в резком противоречии с моими идеалами, и я очень сожалел об этом. Конечно, идеи большевизма были чужды мне. Я не знал, что кроется за этими идеями, и потому боялся их. Это чувство страха переполняло меня, и когда я ехал в эшелоне для военнопленных. Что нас ждет? Этот вопрос волновал меня больше всего.

Однако несмотря на пропагандистский яд, которым дышали подобные книги, которым дышала каждая строчка «Фелькишер беобахтер» и были насыщены все речи Гитлера в стремлении создать самую отрицательную картину о Советской России, несмотря на крики о большевистской опасности, нависшей над Германией, я, однако, вовсе не чувствовал себя крестоносцем для борьбы против большевизма. Огромная страна, протянувшаяся на несколько тысяч километров с запада на восток, ее строй, ее идеи были для меня непонятными, загадочными.

Когда осенью 1939 года был заключен советско-германский пакт о ненападении, я был изумлен. Такой шаг никак не вязался с гитлеровской концепцией об уничтожении большевизма. Правда, я недолго тогда задумывался над этим. Я был доволен, что мы нашли общий язык с очень сильным государством.

И вдруг — 22 июня 1941 года…

* * *

Я, наверное, что-то сказал вслух, так как Мельцер тронул меня за плечо.

— Что с вами? Что случилось? Опять ворошите прошлое?

— Так оно и есть. Когда вспоминаешь прошлое, невольно на ум приходят кое-какие вопросы.

— Какие, например?

— Вот я только что вспоминал о начале войны с Россией и подумал о заключенном нами пакте о ненападении. Тогда я никак не мог понять этого да и сейчас не понимаю, — сказал я.

— Этого я тоже не понимаю, но предпочитаю и не ломать над этим голову. Сейчас у нас положение куда серьезнее. Вы не считаете?

— Да, разумеется, — ответил я. — Но изменить настоящее мы уже все равно не в силах, да и к старому я уже не вернусь.

— А где вы были 22 июня 1941 года? — спросил меня Мельцер. — Вы с самого начала войны были настроены против России?

— Нет, бог с вами, конечно, нет! В это время я был во Франции.

— Счастливчик! Вам повезло. Расскажите мне что-нибудь, хорошо?

Мельцер любил говорить со мной. За разговором и время летело незаметно.

— Дорогой Мельцер, это была восхитительная поездка — через Орлеан в Бордо. Поезд дважды переваливал через горы… Потом в синей дымке я увидел Пиренеи. Девятьсот километров скорый поезд покрыл за какие-нибудь десять часов. Весь путь там электрифицирован.

— А что дальше? Рассказывайте, пожалуйста, дальше.

— Хорошо. Вы знаете, сам я из Шварцвальда. И Биарриц произвел на меня неизгладимое впечатление. Это была симфония красок — голубая симфония. Безбрежная синяя гладь океана сливается на горизонте с голубизной неба. Синие вершины Пиренеев и голубые гортензии на набережной. И тут же превосходные пляжи, великолепные отели, виллы, красивые женщины — все атрибуты солнечного юга. Офицеры и солдаты вермахта, должен вам признаться, одни в большей, другие в меньшей степени, постарались использовать все возможности, чтобы пожить на широкую ногу. Деньги мы тогда получали приличные, так что хватало на все, даже посылали кое-что и домой. Но была там и другая жизнь. С ней я познакомился, когда увидел, как голодные ребятишки, прижав носы к окнам офицерского казино, просили милостыню. Потом я видел и женщин, и стариков, которые рылись в помойках в поисках какой-нибудь пищи…

По-видимому, последние слова я произнес как-то по-особому, так как Мельцер заметил:

— Говорите спокойно. В этом нет ничего нового. Подобные сцены видел и я. И тоже жалел таких бедняков. Даже пробовал как-то облегчить их участь, но вы знаете, полевая жандармерия не зевает в таких случаях.

— Знаю, Мельцер. О Южной Франции я расскажу вам в другой раз. Вы вот спросили, где я был 22 июня 1941 года? Я расскажу вам подробнее, так как в тот день я многое пережил. Вот послушайте.