Жестокий расцвет — страница 2 из 9

Друзья, конечно, видели нас насквозь. Едва мы появлялись, они спешили нас на­кормить. Даже саркастический Чумандрин, любивший подшучивать над нами, порой сам нас вел в столовую и хлопотал об очередном ужине.

Кто-то из бандарлогов (так по Р. Киплингу именовали себя обитатели "слезы") — то ли Чумандрин, то ли Либединский — окрестил Гринберга Фиалкой, а меня Ландышем. Нас эти прозвища, естественно, ужасали. В тех редких случаях, ког­да я приходил один, кто-нибудь непременно спраишвал:

— Ландыш, почему ты один? А где Фиалка?

В 1933 году Ольга написала стихотворение "Семья". В собрании ее сочинений оно посвящено И. Гринбергу.

А вечером, как поезд, мчался чайник,

на всех парах

                     кипел среди зимы.

Друг заходил, желанный и случайный,

его тащили — маленькую мыть.

Друг — весельчак,

                            испытанный работник,

в душе закоренелый холостяк —

завидовал пеленкам и заботам

и уверял, что это не пустяк

Нельзя сказать, что стихи хороши, но в них отразился быт "слезы социализ­ма" — беспорядочный, скудный, чуждый сытости и, конечно же, счастливый: ведь все мы были тогда так неправдоподобно молоды!

Обитатели "слезы" жили очень скромно, не помышляя ни о хорошей мебели, ни о дорогой посуде, ни — тем более! — о машинах и дачах. Но иные из них все же умели создать у себя некое подобие уюта. Так, например, в не вполне обычной — двухэтажной — квартире Штейна чайный стол все же накрывался скатертью, подава­лась более или менее приличная посуда, в кабинете хозяина, расположенном на вто­ром этаже, гости могли удобно устроиться в креслах или на тахте.

Не то было у Ольги. Здесь накрывали стол газетами, пили чай (или водку) из граненых стаканов, а сидели на старых венских стульях или табуретках. Причем все это делалось не от бедности (хотя деньжат порой и не хватало), а принципиально, по­жалуй даже демонстративно. Девочка в красной косынке была уже дважды матерью, но твердо решила на всю жизнь остаться комсомолкой из-за Невской заставы. "Я бу­ду сед, но комсомольцем останусь, юным, навсегда!" Никаких признаков мещанского уюта! Никаких диванов, кресел, скатертей, обеденных и чайных сервизов! Таким приставлялся Ольге быт молодой комсомольской семьи. Она считала его обязательным не только для себя, но и всех своих друзей, в том числе и вышедших из комсомольского возраста. К ним принадлежал, например, Либединский, который был женат тогда на Мусе Берггольц, младшей сестре Ольги. Ему уже порядком перевалило за тридцать. К тому же он казался гораздо старше своих лет. Его естественное желание по-человечески возмущало Ольгу.

— Лиха беда начало! — мрачно говорила она. — Сначала шифоньеры, диваны, потом кофе в постель, а потом...

От этого зловещего "а потом...", должен сознаться, и мне становилось не по себе.

Однако жизнь молодой комсомольской семьи складывалась отнюдь не так идил­лически, как это выглядит в стихотворении. Через несколько лет в жизни Ольги, изобиловавшей горестными событиями, случилось одно из самых горестных: умерла маленькая Ирочка.

Вскоре после ее смерти Ольга написала:Сама я тебя отпустила, сама угадала конец, мой ласковый, рыженький, милый, мой первый, мой лучший птенец...

Недолго прожила и вторая дочка Ольги, Майя, отцом которой был Молчанов. Да и у него самого оставалось не так уж много лет впереди...

Но пока все шло своим чередом: почти каждый вечер мы отправлялись в "сле­зу", где всегда было людно и всегда интересно. У Штейна молодой Ираклий Андро­ников исполнял свои тогда еще мало кому ведомые устные рассказы. Мы восхища­лись ими и пророчили Ираклию блестящую будущность. У Эрлиха часто бывал Борис Чирков, еще не сыгравший своего знаменитого Максима, но уже и тогда неотразимо талантливый.

В апреле 1932 года "слеза" бурно переживала постановление ЦК партии о лик­видации РАПП — для всех нас, теперь уже бывших рапповцев, оно явилось пол­ной неожиданностью. Кое-кому из нас — в том числе, а может быть, и в первую оче­редь мне, успевшему напечатать немало вульгарных, типично рапповских, "прора­боточных" статеек, — предстояло доказать свое право на работу в литературе. Впро­чем, нас — и меня, в частности, — это не слишком смущало. Мы были молоды, полны энергии и верили в свои силы.


"...НО БЫЛ КОГДА-ТО СИНИЙ-СИНИЙ ДЕНЬ..."


Кроме нас, частенько наведывался в "слезу" сначала сам по себе, а затем вме­сте с нами Юрий Герман, молодой писатель, сравнительно недавно появившийся в Ленинграде. Несмотря на свою молодость — ему было тогда года двадцать два,— Гер­ман уже выпустил две книги: "Рафаэль из парикмахерской" (ее он стыдился) и "Вступ­ление" (эта последняя широко читалась и обсуждалась).

Герман обитал на Васильевском острове в огромной коммунальной квартире, где по соседству с его комнатой шипело и чадало полтора десятка примусов и керо­синок. Меня привел к нему Владимир Беляев, молодой рабочий с завода "Большевик". Он ходил тогда в кожаном шлеме, писал рассказы и не думал, что станет автором книги, которую будут зачитывать до дыр многие поколения советских мальчишек.

После того как М. Горький в беседе с турецкими литераторами одобрительно упомянул "Вступление" — это произошло в мае 1932 года, — Герман стал появляться в "слезе" особенно часто. Бывал он главным образом у Чумандрина, который обещал ему устроить — и действительно устроил — свидание с Горьким.

Подружившись с Германом, мы стали приходить к Ольге втроем. Затем встреча­лись и у Германа — вскоре он получил квартиру в так называемой надстройке, писа­тельском доме на канале Грибоедова. Однако дружеское сближение Берггольц и Гер­мана шло совсем не так гладко, как нам хотелось. Люди ярко одаренные, ровесники (тогда несомненно "лидировал" Герман; в активе Берггольц числилось, в сущности, всего несколько маленьких книжечек детей), оба не хотели идти ни на какие уступки в спорах и отстаивали свои точки зрения яростно, ожесточаясь и нередко переходя на личности.

Герман в свои двадцать с небольшим держался солидно и поражал зрелостью взглядов на литературу. Наши ночные бдения на канале Грибоедова часто прерыва­лись тем, что он подходил к книжной полке, брал наугад любой из томов Толстого или Чехова и с восхищением читал из "Войны и мира", "Смерти Ивана Ильича", "По­прыгуньи", "Дамы с собачкой"...

Берггольц, конечно, понимала, что такое Чехов и Толстой, но была полна комсо­мольского, кумачового задора, помноженного еще на рапповские железные лозунги соз­дания Магнитостроя литературы, призыва ударников, одемьянивания поэзии (один из руководителей РАПП в свое время остроумно оговаривался, что одемьянивание не означает обеднения, но никакие оговорки, разумеется, не меняли сути дела). Что гре­ха таить, эти лозунги еще не потеряли тогда смысл и для меня.

Вполне соглашаясь, что Герман чертовски, дьявольски талантлив, Ольга тем не менее твердила:

— Конечно, "Вступление" — прекрасная книга, но все-таки это книга попутчика, а не пролетарского писателя. Вечная проблема — принимать или не принимать строительство социализма. Да эта проблема уже давно решена! Ее решали и Федин, и Леонов, и Сельвинский, и Олеша. Молодым писателям нужно быть ближе к жизни, к тому, что каждый день совершается на фабриках и заводах, в совхозах и колхозах.

Она была не из тех, кто думает одно, а говорит другое. Свои мысли она выска­зывала Герману в лицо. А он яростно защищался и, в свою очередь, переходил в ата­ку, обвиняя Ольгу в упрощенчестве, рапповском схематизме, профанации искусства. Ярость, с которой он оборонялся, объяснялась еще и тем, что именно тогда в "Лите­ратурной газете" была напечатана статья, озаглавленная "Вступление попутчика". "Преодолеть ошибки своего мировоззрения, — говорилось в этой статье,— нечеткость своего политического мышления — наследие идейного и литературного прошлого авто­ра — задача, к разрешению которой он должен подойти на очередном этапе своего творческого пути". Автор, видимо, полагал, что имеет дело с пожилым и опытным писателем-попутчиком, чье мировоззрение отягощено "наследием идейного и литератур­ного прошлого"...

Когда нa каком-нибудь писательском собрании слово предоставлялось Берггольц и она шла на трибуну, поправляя свою золотистую прядку, Герман шептал мне на ухо:

— Сейчас опять обзовет меня попутчиком. Или начнет выдавать про успехи на­шей промышленности. Неужели кто-то всерьез думает, что это и есть знание жизни? Это же просто цитаты, надерганные из газетных передовиц!

При всем том нельзя было не заметить, что Герман и Берггольц пристрастно и ревниво интересуются друг другом, что их яростные споры нужны обоим, что силы притяжения могущественнее сил отталкивания.

Летом 1935 года Герман и я оказались в группе ленинградских писатемей, поехав­ших в Грузию. К тому времени Герман стал близким моим другом, одним из самых близких за всю жизнь.

Вернуться в Ленинград мы задумали через Одессу и в Батуми, погрузились на теплоход. Хотя на руках у нас были билеты первого класса, но по стечению обсто­ятельств ехать пришлось на палубе. Мы с Германом решили дотянуть до Коктебеля и там в писательском Доме творчества восстановить силы, вконец подорванные не­удачным морским путешествием. К нам присоединился Евгений Шварц.

Когда теплоход приближался к Феодосии, Герман как бы между прочим объявил, что Берггольц сейчас в Коктебеле и, вероятно, нас встретит. Я обрадовался, но Герман охладил мой пыл:

— Тебя, видимо, давно никто не воспитывал. Приготовься к очередной лекции о передовиках производства.

Однако в тоне его на этот раз не было раздражения.

В феодосийском порту нас действительно встретила Ольга. Покрытая особым, только ей одной присущим нежно-золотистым загаром, такая же нежно-золотоволосая ("Мой послушный мягкий волос масти светло-золотой"!), она весело рассказывала, как добиралась сюда из Коктебеля в кузове грузовика, среди катавшихся бочек с бен­зином, нефтью и чем-то еще, как чуть не вывалилась на крутом повороте, как еще из грузовика увидала наш теплоход и боялась опоздать... Я на правах старого уже приятеля обнял ее. Герман поцеловал ей руку вежливо и несколько отчужденно.