Жестокий спрос — страница 3 из 37

По переулкам, купающимся в сизых, утренних потемках, по одному, по двое, группками тянулись люди к конторе лесоучастка. Дружный скрип мерзлого снега под валенками далеко разносился в холодном воздухе. Левее конторы стоял длинный, приземистый барак, где жили городские, присланные на лесозаготовки. Молодых девок ни снег по пояс на делянке, ни тяжелый топор, ни лучковая пила уторкать не могли. Вот и сейчас в настежь распахнутые двери вывалились с таким смехом и визгом, как будто, скажи, их кто щекотал. Семка напружинился, словно молодой конек, прислушался и прибавил шагу. Анисим заметил, догадался, что к девкам тянет сына. Дело понятное, молодое, сам в такие годы любил потискаться в темных закутках.

И снова, как всегда неожиданно, испугом, бедой дохнуло воспоминание: на среднего сына принесли похоронку, Анисим, не зная что делать, куда деваться, схватил топор и стал рубить старый комель, лежавший в ограде. Кромсал его, отмахивая большие щепки, вымещая на безответном дереве свою боль…

Анисим замедлил шаги, перевел дух, несколько раз глянул на Семку и решился.

— Это самое… Не слышал, в Егорьевском лесоучастке парню сосной ноги переломало.

— Ну, слышал, — нехотя отозвался Семка, поворачивая голову в сторону барака. — Всякое бывает.

— Радости мало, а все же дома останется. Так бы на фронт уперли.

Говорил Анисим медленно, с перерывами, словно стесывал каждое слово топором.

— На фронт теперь не заберут, живой будет.

Семка забыл про барак, подстроился под медленный шаг отца, опустив голову, пошел рядом. И вдруг резко ее поднял, глянул прямо, не смаргивая.

— Хорошо ему, батя, живому…

Лицо сына было совсем близко, глаза совсем рядом. И по лицу, и по глазам Анисим догадался — Семка его понял. Все понял. Не только понял, но и согласился. Дальше они шли молча, не глядя друг на друга.

В контору лесоучастка, где начальник распределял людей на работу, не заворачивали. У них дело известное — плотницкое. Рубили новую конюшню. Старая похильнулась, по утрам в углах белели сугробы. А лошади на лесозаготовках — первое дело. На себе бревна не потянешь. На новой конюшне оставалось только поднять стропила, забрать крышу тесом да навесить ворота. Работы дня на четыре, если подкинут, как обещал начальник, помощников. Помощники были уже на месте — два паренька.

Анисим дрожал, словно промерз на сильном морозе. Но когда взял топор, успокоился.

Пока обтесывали, примеривали стропила, совсем ободняло, выкатилось солнце. От конторы к конюшне шел начальник лесоучастка. Анисим заметил его, немного подождал и дал команду:

— Семка, придержи-ка лесину, тут еще чуток надо снять. Вот тут держи, крепче, крепче…

Растопырив пальцы, Семка обеими руками держал лесину. Анисим размахнулся, вонзил топор в дерево. Еще, еще раз, погнал толстую щепу, пока не отвалилась. Теперь надо подчистить. Шагнул вперед, глянул мельком, рассчитывая удар, и, чуть пустив вперед топорище, пропуская его меж неплотно сжатых ладоней, кинул вниз блеснувшее на солнце лезвие. Закрыл глаза.

Семка вскрикнул по-заячьи — тонко, визгливо. Анисим, не выпуская из рук топорище, открыл глаза. Мизинец, воткнувшись стоймя, краснел на снегу, чуть поодаль, один возле одного, лежали еще три пальца. Кровь из вытянутой руки хлестала упругими толчками, густо красила снег. Лицо у Семки дергалось и быстро, до белизны, бледнело. Вытаращенные от испуга и боли глаза никак не могли оторваться от пальцев, валявшихся на снегу.

— Уснул, что ли?! Мать твою… — заорал Анисим, разматывая на фуфайке опояску. — Руку держи, перетянуть, кровь не пойдет… Ах, мать твою… Да как так!

В запястье перетянул руку Семке, быстро опростал ширинку и помочился на дрожавшую, беспалую теперь ладонь. Кто-то из парнишек сунул платок, кое-как замотали рану.

— Тятя, — всхлипнул Семка. — Пальцы-то насовсем…

— Теперь не приставишь!

— Что случилось? Что случилось? — засуетился подоспевший начальник лесопункта.

— Да пальцы вот, начисто. Ах, мать твою так! Надо же!

— В больницу, в больницу! — заспешил начальник. — Ребята, моего коня запрягайте в кошевку. Да быстрей, быстрей!

Пригнали запряженного в кошевку коня. Анисим сам взялся за вожжи. До больницы в соседнем селе было версты четыре, пролетели их одним махом. Старик фельдшер намазал руку вонючей мазью и туго забинтовал. Семка только изредка постанывал, глаза у него были мутными. Анисим его ни о чем не спрашивал, и обратную дорогу молчали.

Привязав коня возле конторы, Анисим зашел к начальнику лесоучастка.

— Благодарствую вам, за кошевку-то.

— Анисим Иваныч! Да как не стыдно! Нашли за что благодарить! Помощь оказали?

— Оказали.

— Вот и хорошо.

— А я еще чего зашел. Семке-то в армию надо. Вдруг припишут, что сам себя покалечил или еще что… Бумагу бы какую…

— Да вы что, Анисим Иваныч! Я где угодно скажу и акт сегодня же составлю, ребятки подпишут. Да нет, вы про это даже не думайте.

— Ну, спасибо.

Ночью Семка не спал. Поддерживал перед собой больную руку здоровой, раскачивал их, ходил по горнице из угла в угол, постанывал. Уже под утро попросил:

— Тятя, открой двери, на улицу хочу.

Анисим проворно вскочил, открыл двери. Подождал сына на крыльце.

— Сильно болит-то?

— Не говори, аж глаза выворачивает. Тятя, — Семка быстро оглянулся и вплотную, как утром, приблизил свое лицо к отцовскому. — Тятя, шибко уж ты размахнулся, все четыре… оттяпал. Двух бы хватило.

Анисим даже отшатнулся.

— Как это?

— Да так. Еще дальше жить надо, двух бы хватило. Ладно, чего теперь, пошли спать.

Непонятное чувство ворохнулось в груди у Анисима. А что, если ошибся?

Нет, решил он, спустя какое-то время, когда встретился со стариком Невзоровым, не ошибся. Григорий после двух коротеньких писем, в которых писал, что скоро отправят на фронт, как в воду канул. Ни слуху, ни духу. И почтальонка опускала глаза, стараясь незаметно прошмыгнуть мимо невзоровского дома.


Рана у Семки почти зажила. Он помогал отцу и пытался научиться держать топор одной рукой. Но получалось плохо. Так долго не протянешь, прикидывал Семка, надо определяться к основательному делу. И побыстрей. Определяться самому, потому что на отца в таком деле надежда плохая. От фронта прикрыл и рад, а Семке этого мало, ему еще и другое нужно, много чего нужно…

Однажды заглянул в контору к начальнику лесоучастка. Тот даже из-за стола навстречу поднялся.

— А, здравствуй, Семен, как рука?

— Вроде заживает. А заживет — куда я? Плотника из меня теперь не будет.

— Да, — начальник поцокал языком, горестно покачал головой, и сделал это так искренне, что Семка пожалел самого себя. — Но делать что-то надо! Так ведь? У тебя какое образование?

— Семь классов.

— Пока хватит. Я слышал, скоро в районе курсы десятников набирают. Пойдешь?

— А возьмут?

— Это уже моя забота. Значит, решили. А пока отдыхай, дня через три зайди.

Из конторы Семка выпорхнул, как на крыльях.

Летний день тихо догорал над Касьяновкой. Но Семка не замечал ни дня, ни скатывающегося к западу солнца — он был счастлив. Остаться целым после всего, что случилось, попасть на курсы десятников, да еще Зинка Побережная… — было от чего радоваться. В последние месяцы Зинка, на которую он всегда косился, крепко вошла в его жизнь. Оставалось лишь удивляться — столько девок вокруг, одна другой краше, а сердце прикипело к ней. Она ему даже по ночам снилась. Но Семка понимал, что в таком деле спешить нельзя, приучал ее к себе постепенно, осторожно. Рука помогала. Зинка жалела его. Но стоило завести разговор о другом, как она всякий раз, словно крепким заплотом, отгораживалась вздохами о Гришке. Где он сейчас? Живой ли?

Семка злился, и не только на нее, но и на своего дружка, на Гришку. Вот пентюх, ни себе, ни людям. Но замечал — все реже вспоминает она о Гришке, все чаще спрашивает о больной руке.

Накануне того дня, когда начальник лесоучастка пообещал отправить Семку на курсы десятников, вернулся домой лучший касьяновский гармонист Егор Завалихин. Слепой. Но девки уговорили его прийти на точок.

Славным, известным местом был тот точок — большая поляна возле толстых ветел на берегу речки. Бывало, едва сойдет снег, река в разливе стоит, между ветел еще льдины дотаивают, а тут по вечерам уже не протолкнуться. До того землю в плясках утаптывали, что гудела она под каблуками, как деревянный пол. В нынешние годы точок больше пустовал, но сегодня он должен был ожить. Ведь Егор Завалихин согласился.

Семка надел свою лучшую рубаху и в сумерках отправился к речке, заранее радуясь, что снова увидит там Зинку. Он не ошибся. Зинка стояла, привалившись спиной к ветле, поигрывала пояском старенького платья. Глаза большущие, черные — Семку даже в пятки покалывало.

Егора Завалихина привели под руку. Усадили на старый пень, услужливо подали гармошку. Глаза у него, пугая девок, были закрыты черной, широкой повязкой. Он наклонил голову, тронул гармошку, она отозвалась чистым звуком.

И пыхнуло, как жаркий огонь, шумное веселье. Пели и плясали так, что слышно было на другом краю деревни.

Зинка, словно сломала заплот, близкая стала, доступная, развеселая.

— Семка! — Глаза у нее горели, даже в потемках видно было, как горели они. — Семочка! Пойдем плясать! Завивай горе веревочкой!

Раздухарилась, тапки скинула, отстукивала голыми пятками, частила, двигаясь к Семке:

Капуста моя

Мелко рубленная,

Отодвинься, дорогой,

Я напудренная!

И плясали они — не приведи господь! Все уже давно ушли с круга, а они давали дрозда, шпарили частушки, и тихая в полночный час река вторила им долгим эхом. Негромко, приглушенно смеялся Егор, потом кинул бессильно руки.

— Не могу, уморили, до смерти уморили…

«Седни, — сладко замирая, решил Семка. — Седни».

Он пошел провожать Зинку.

— Доведу до дому, а то вон темно, хоть шары выколи.