нии, превращая ее в непристойное порнографическое зрелище. Бог Отец распят, замучен и уничтожен. Затем его «невестка», что примечательно, «Дева Мария», подвергается порке и насилию. Наконец, «Сын» также выпорот, распят и изнасилован. Для этого приводится красивый молодой человек, над которым совершается квазиритуальное сексуальное «жертвоприношение»[525]. Из этого можно сделать вывод, что порнографический рассказ представляет смерть Бога, его убийство как акт унижения (до крайности возбуждающий Жюльетту[526]).
Все участники этой кощунственной сцены молчаливо предполагают присутствие Бога примерно в том же смысле, что и детская языковая игра, как бы утверждая: «Ага, тебя же нет». Теперь мы можем делать все что захотим. Тем самым отменяется христианская идея о том, что искупительная жертва Иисуса нарушает логику жертвоприношения. Такой подход совместим со всеми идеологиями, которые предполагают, что жертвоприношение необходимо и имеет непреходящее значение, что культура и общество не могут обойтись без этого пугающего или, с функционалистской точки зрения, пугающе эффективного механизма.
Как и в современных литературных текстах и стилизациях, в романах де Сада также есть сюжеты, голоса и персонажи[527]. Однако если мы примем во внимание их литературную хрупкость – а это подразумевает невозможность отождествления с либертинами, – то окажется, что утверждениям этих персонажей не обязательно верить.
Есть множество способов прочтения литературных текстов, в том числе, например, субверсивное декодирование. Но они не дают ответа на вопрос, существуют ли люди, которые совершают подобные действия, и почему они это делают. Дискурс, который де Сад приписывает своим героям, – это, несомненно, чистое, бессовестное и бесстыдное вторичное удовольствие от жестокости. Они уверены, что при определенных обстоятельствах жестокая игра может быть более привлекательной, чем сочувствие. Но и здесь мы сталкиваемся с удивительным парадоксом: жестокие люди профессиональны в своей чрезмерности, они с удовольствием позволяют себя пороть, чтобы затем самим пороть и унижать себя еще лучше и, главное, изощреннее.
Своеобразная смесь радикального равенства и радикального неравенства, которую мы встречаем в мире де Сада, прослеживается в разных формах расизма эпохи колониального господства и в национал-социализме. Угнетенные – это не только экономические и политические рабы, как показано в романе Франчески Меландри, посвященном итальянскому колониальному господству в Эфиопии, столь же краткому, сколь и жестокому[528], но и легкодоступная сексуальная собственность всех колониальных хозяев, чем-то напоминающих либертинов из «Жюльетты» и других текстов. Это смешение обнаруживается в главном герое романа Джонатана Литтелла «Благоволительницы», офицере СС Максимилиане Ауэ, и в некоторых персонажах из «Параллельных историй» Петера Надаша. Вероятно, заслуга таких историй о преступниках холокоста и колониализма в том, что они позволяют выявить это сходство с коктейлем sex and crime[529] де Сада.
Отвечая на возможное возражение, что все эти тексты являются литературными, а не научными, философскими или историческими, следует сказать, что литература, по крайней мере потенциально, может рассматриваться как форма мысли, как «интеллектуальное созерцание» (Шеллинг). И наоборот, философию, вслед за Агнес Хеллер, можно понимать как литературный жанр[530]. Де Сад и Ницше не случайно выбирают литературные темы и жанр эссе (см. главу 6). С вступлением на литературное поле возникает феномен игры, в которой изобретается другая реальность, а также появляется возможность убедить в амбивалентности и двусмысленности через расщепление персонажей. То, что у Ницше и де Сада представлено в виде игры, в XX веке, при очень специфических исторических обстоятельствах, превратилось в кровавую реальность. Для того чтобы осветить эту трагическую негативную диалектику, Хоркхаймер и Адорно также выбрали «обходной» путь анализа литературы.
Непреходящее значение интерпретации Хоркхаймера и Адорно состоит в том, что они понимают фашизм не просто как разрыв цивилизации, что предполагает распространенный либеральный и гуманистический нарратив, а раскрывают его разрушительные и губительные тенденции в недрах западной культуры, например, в бессмысленной рациональности или в тех формах экспроприации, которые присущи капиталистической экономике. В случае с фашизмом и национал-социализмом «Диалектика Просвещения» исходит из того, что оба режима воплощают самую радикальную противоположность Просвещению и в то же время являются его неотъемлемой частью. Работа, написанная в основном в последние дни национал-социализма, фактически в изгнании, пронизана фундаментальным пессимизмом: кажется, что выхода нет, и современный западный мир «перевернутого» Просвещения в самом своем капиталистическом устройстве стал тоталитарным. Таким образом, фашизм оказывается лишь самым ужасным следствием этого исторического факта. Радикальность непроизвольно влечет за собой принципиально неустранимое бессилие и слепоту. Их можно было бы преодолеть, обратившись к положительному наследию западного Просвещения, правам человека, гражданскому обществу, критике и формам демократического контроля, чем и занимались Хоркхаймер и Адорно как публичные интеллектуалы в ФРГ 1950–1960-х годов.
IX. Похвала холодности
Пример де Сада наглядно показывает, что существует специфический современный дискурс о жестокости, который как бы символически подпитывает ее. В особенности после 1945 года он стал таким же скрытным, как и герои романов французского аристократа, чья жизнь протекает в будуарах, замках, монастырях и дворцах. После краха тоталитаризма в Европе в 1945 и 1989 годах и закрепления прав человека жестокость как тема сохраняется в литературных кругах, где она принимает различные образы и рассматривается (или подразумевается), например, как требование отстраненности, восхваление холодности или критика гуманизма.
Для Адорно де Сад является ключевым свидетелем исследуемой диалектики Просвещения и вместе с тем, наряду с другими проблематичными фигурами, одним из канонических авторов эпохи модерна, которую автор «Заметок по литературе» и «Эстетической теории» оценивает как пессимистическую и трагическую. Соответственно, литературные произведения модернитета несут в себе – подобно гностическим частицам света – познание ложного вещественного мира, живущего в состоянии почти непрерывного заблуждения. В этом смысле благодаря де Саду и Ницше отдельные моменты этого ложного мира становятся доступными для анализа и критического мышления, тогда как предлагаемая ими альтернатива – сила, суровость и жестокость – составляет существенную часть нашей ложной реальности. Вместе с тем заслуга этого дифференцированного взгляда заключается в том, что он указывает на границы диалектического спасения. Жюстина и Жюльетта не являются предшественницами психотерапии, поскольку ключевую роль в ней играют перенос и эмпатия. В отношении достижений мира после 1945 года, возникшего из руин мировой войны, холокоста и колониализма, такой взгляд осуждает как психоанализ, так и демократию, которую левые нередко отвергают как буржуазную, как если бы существовала какая-то другая демократия. И психоанализ, и демократия – достижения Просвещения. Они принимают во внимание темные стороны человеческой жизни и пытаются проникнуть в эти глубины, но воздерживаются от того, чтобы в духе черного романтизма прославлять их как свободу – возможность делать что угодно и переступать любые границы.
8. Жертва, насилие, жестокость: Исмаил Кадаре и Рене Жирар
I. Месть и жестокость
Месть – еще одна форма систематического насилия, неизменная спутница человеческого-слишком-человеческого, которая встречается во всех культурах. На первый взгляд, месть отличается от власти, насилия и жестокости тем, что в горизонте традиционных культур она предстает как нечто само собой разумеющееся – как справедливый ответ на злодеяние, предшествующее мести и обычно касающееся замкнутой группы. Месть менее предосудительна с моральной точки зрения, чем остальные четыре вида жестокости, описанные Энаффом (см. главу 1). В качестве акта возмездия она едва ли заслуживает высокой оценки, и все же в определенной степени ее можно оправдать как понятную контрмеру. К мести прибегают не только сильные мира сего, но и те, кто не обладает большой властью. Зачастую месть понимается как обмен, который восстанавливает баланс, нарушенный насильственным действием.
Месть непроизвольна, она не является следствием субъективного стремления к самоутверждению и превосходству. С жестокостью ее объединяют мнимое равенство, расчет, символическая забота об индивидуальном и коллективном и набор соответствующих правил. Кроме того, месть – это феномен премодерна, который не только нейтрализует чувство вины за убийство другого, часто невиновного, но и делает само убийство необходимым. Месть подчиняется этике, в которой совершение насилия и даже убийство становятся долгом.
Во главу угла ставится необходимость восстановить попранную честь человека, семьи или сообщества. Дуэль двоих мужчин – популярная тема в европейской литературе XIX века – представляет собой позднюю форму удовлетворения за оскорбление чести, одним из элементов которой стала логика ритуально исполняемой мести и возмездия. Общим для мести и жестокости является мотив реального, социального и символического спасения чести.
II. В мире кровной мести: Исмаил Кадаре
Всякий раз, когда у него холодели ноги, он слегка подгибал колени и прислушивался к тревожному звуку камешков, скатывавшихся куда-то вниз. Все его существо было проникнуто тревогой. Никогда прежде ему не приходилось так долго неподвижно стоять […] в канаве у широкой грунтовой дороги, ожидая, что кто-нибудь проедет мимо