[560] на съезде партии в Нюрнберге 14 сентября 1935 года Гитлер, временный союзник Сталина, а впоследствии его противник, сформулировал идеал – быть как крупповская сталь, суровым и непоколебимым по отношению к себе и другим.
С точки зрения теории культуры жестокость – это форма политики, при которой само тело совершенствуется и закаляется, превращаясь в непробиваемый панцирь, от которого отскакивает все, в особенности сочувствие к другим людям. Такая стойкость является не только физической, но и психологической основой, в некотором смысле отправной точкой для этики жестокости, обосновывающей политические преступления Сталина. Как будет показано, связанный с ней нарратив включает три аспекта: (внешний) заговор, угрожающий жизни страны, ситуация постоянного чрезвычайного положения и идея долгого, тяжелого марша в будущее, перефразируя мысль Мао Цзэдуна, верного ученика Сталина. Существует внутренняя связь между выбором псевдонима Сталин и тем фактом, что позднее диктатор инициировал массовые политические репрессии. Наша цель не в том, чтобы представить массовые убийства, расправы над «кулаками» на Украине, уничтожение бывших соратников по революции и ГУЛАГ как проявления жестокости. Скорее, можно показать, что в основе всех этих массовых политических преступлений лежит стальная выдержка, которая не только легитимирует их, но и объявляет их неизбежными и даже обязательными. Напротив, следуя логике системы, всякое снисхождение должно осуждаться как предательство и неудача. Жестокость – это суть сталинизма, а не случайное побочное следствие. Соответствующая этика прописана в сталинском «Кратком курсе истории ВКП(б)», опубликованном в 1938 году. Коллективное убийство трех с половиной миллионов украинских крестьян рассматривается как необходимый технический акт ликвидации «самого многочисленного эксплуататорского класса»[561]. О процессах 1937 года над «извергами из бухаринско-троцкистской банды», «подонками человеческого рода»[562] говорится намеренно лаконично:
Эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит Советскому народу шевельнуть пальцем, чтобы от них не осталось и следа. Советский суд приговорил бухаринско-троцкистских извергов к расстрелу. НКВД привел приговор в исполнение. Советский народ одобрил разгром бухаринско-троцкистской банды и перешел к очередным делам[563].
Эта риторически и фактически карающая мораль представляет собой странную, но, вероятно, необходимую смесь технической объективности и безучастности с аффектированным моральным волнением и негодованием – так разворачивается риторика возмущения. Моральное «размазывание» и уничтожение политического противника или классового врага – а именно это означает метафора ликвидации – предшествует физическому устранению (в конкретных исторических случаях – массовым расстрелам, голодомору на Украине, ГУЛАГу). Моральный импульс Сталина, в прошлом послушника, очевидно, подкрепляется христианскими установками. С биографической точки зрения это, возможно, наследие христианства, с которым молодой Иосиф Джугашвили познакомился во время обучения в православной семинарии в Тбилиси (Тифлисе). Вместе с тем, как показано в предыдущей главе, это наследие стало частью современных западных идеологий. Сюда относится, например, признание, которое позднее в секуляризованной форме будет играть важную роль в допросах[564]. Строгий допрос психологически полностью подстраивается под жертву с целью сломить ее волю. В этом смысле психологическое разрушение жертвы предшествует ее физическому устранению. Жертва, превратившаяся в преступника, должна принять обвинение, тем самым давая согласие на собственное уничтожение. Из ложного признания вины не следует, что судьи должны пощадить жертву, поспешно оговорившую себя, напротив, от них требуется привести приговор в исполнение с ее согласия. Так происходит своеобразное «раздувание» морали, приводящее к ги бели.
III. Жертва и ее палач
Эта форма психологической жестокости, когда жертва в акте инсценировки принимает позицию своего палача и осуждает себя, находится в центре великолепного романа Артура Кёстлера «Слепящая тьма», который теперь, спустя почти восемьдесят лет с момента выхода в свет[565], доступен нам в оригинальной версии на немецком языке.
Главный герой романа – Николай Рубашов, революционер первой волны. Ядро повествования образуют его арест и пребывание в тюрьме для политических заключенных разных мастей. Сюжетные элементы задают границы для различных дискурсов и размышлений. Внимание читателя сосредотачивается на фигуре обвиняемого, которому противопоставлены различные «голоса», например голос его бывшего друга и компаньона Иванова, ведущего допрос в начале романа. Второй оппонент заключенного революционера – Глеткин, товарищ из более молодого поколения, который полностью предан диктатору Первому и непосредственно переходит к уничтожению бывшего героя революции. Именно он будет преследовать Рубашова, а до этого своего начальника Иванова.
Кроме этого, в романе звучат голоса соседей героя по лагерю – антикоммуниста из камеры 402 и человека по кличке Заячья Губа, чьи ложные показания означают смертный приговор для Рубашова. Также в повествование включены два типа текстов – записи из дневника обвиняемого и его воспоминания из предыдущих лет. Последние показывают героя в ситуациях, в которых его поведение поразительно похоже на поведение его нынешних судей.
Роман открывают два эпиграфа и предуведомление. Паратексты выполняют направляющую функцию, указывая путь интерпретации последующего текста. В частности, цитата из «Рассуждений о первой декаде Тита Ливия» Макиавелли касается общего замысла романа – показать коммунистическую этику как часть традиции политической власти, в равной мере бесстрашной и беспринципной, у истоков которой стоял автор «Государя», расчета, одобряющего убийство соперников или инакомыслящих в качестве политического средства. Эта цитата вводит роман в пространство политической философии, граничащей с этическими проблемами. Прав ли Кёстлер в своей скрытой негативной оценке «Рассуждений», где в конечном счете провозглашается республика без князей, – это другой вопрос; его главная задача на этом этапе – опровергнуть тезис, согласно которому цель оправдывает любые средства, включая насилие.
В качестве нарративной и аргументативной контрпозиции в тексте Кёстлера приводится также цитата из романа Достоевского «Преступление и наказание» – здесь сохраняется традиционное немецкое название романа (Schuld und Sühne)[566], имеющее религиозно-этическую окраску, – он играет важную роль в дискуссиях главных героев. Эта цитата звучит как контраргумент против «революционной» морали, предполагающей принципиальный отказ от жалости: «Ведь надобно же, чтобы у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели»[567]. То, что происходит на допросах в диалогическом романе Кёстлера, можно рассматривать как перевернутый образ подлинного нравственного очищения, через которое проходит Раскольников, главный герой романа Достоевского.
Отсылка к настоящему времени, то есть к периоду Московских процессов, очевидна. Однако в романе современность уплотняется и представляется в форме вымышленной модели. Сталинский террор выступает как исторический пример, анализ которого может быть применен к другим крайним формам организованного государственного насилия. И наоборот, можно показать, что нарратив и дискурс сталинской формы жестокости обладают некоторыми особенностями, по которым их можно отличить от любых других.
Во вступительном комментарии автор подчеркивает, что все персонажи романа вымышлены. В то же время, по его словам, судьба главного героя «вобрала в себя судьбы нескольких человек, которые стали жертвами так называемых Московских процессов»[568]. Явная отсылка к истории террора в Советской России фактически исключает интерпретацию, которая допускала бы распространение модели Кёстлера на национал-социализм. Тем не менее на примере «Слепящей тьмы» можно увидеть, что этика сталинизма существенно отличается от этики национал-социализма, если таковая вообще существует. Для национал-социализма применение насилия является допустимым: так человек-фёлькиш заявляет о себе. Напротив, коммунистическая violentia[569] обязана своим существованием тому, что она оправдывает использование насильственных методов в настоящем во имя Великого Похода, будущего, которое «отменяет» настоящее, все еще отмеченное насилием, и таким образом делает последнее идеологически оправданным. Это открывает возможность для такого прочтения текста, при котором он предстает как модель, базирующаяся на вполне конкретных исторических событиях, тогда как его общий смысл вовсе не исчерпывается только ими. Упомянутое выше посвящение жертвам сталинизма подчеркивает эту связь и напоминает о солидарности с ними. Речь идет не только о моральной реабилитации жертв, но и о восстановлении их достоинства, которого они были лишены в ходе судебных процессов.
С одной стороны, роман «Слепящая тьма» можно рассматривать как модель отдельного исторического события, с другой – он предстает как посредник и книга по политической философии и этике, в которой, подобно сочинениям Манеса Шпербера, поднимаются экзистенциальные и психологические проблемы. В этом отношении справедливо сказать, что литература с самого начала имеет философскую функцию. Своим романом Кёстлер создает литературное пространство для вопрошания и рефлексии.