– Будь так любезен, – попросил я его позавчера, – пришли мне копию того доноса, который ты сделал три года назад и с которого начался мой процесс.
И вот передо мной лежит копия его доноса, и я предоставляю слово ему, тому, кто действовал против меня в суде:
«Я, Готфрид фон Витлар, лежал в упомянутый день на развилке яблони, которая растет на садовом участке у моей матери и приносит каждый год ровно столько яблок, сколько могут вместить в виде яблочного повидла семь наших банок для консервирования. Итак, я лежал на развилке – следовательно, лежал на боку, разместив левую тазовую кость в самой глубокой, слегка поросшей мхом точке развилки. Ступни мои указывали пальцами в направлении Герресхайма. Глядел же я – куда я, впрочем, глядел? – глядел же я прямо перед собой и надеялся, что в поле моего зрения что-нибудь произойдет.
И тут в поле моего зрения вступил обвиняемый, который на сегодня является моим другом. Его сопровождала собака, она бегала вокруг него и вообще вела себя так, как положено собакам, а звали ее, о чем мне впоследствии сообщил обвиняемый, Люксом, порода – ротвейлер, его можно брать напрокат в прокатном бюро, что неподалеку от церкви Святого Роха.
Обвиняемый сел на ту пустую катушку, которая с самого конца войны лежала перед садовым участком моей матушки Алисы фон Витлар. Высокому суду известно, что рост обвиняемого можно определить как малый и дефективный. Это сразу бросилось мне в глаза. Еще более необычным показалось мне поведение маленького, хорошо одетого господина. Он барабанил двумя сухими ветками по ржавой кабельной катушке, она же барабан. Если, однако, принять во внимание, что обвиняемый по профессии и есть барабанщик и, как выяснилось впоследствии, предается своему занятию, где бы ни оказался, и что кабельный барабан – недаром же его так называют – подстрекнул бы даже самого неумелого человека поработать палочками, надо будет признать следующее: обвиняемый Оскар Мацерат сидел в предгрозовой летний день на том кабельном барабане, который лежал перед садовым участком госпожи Алисы фон Витлар, и издавал с помощью двух сухих веток разной величины ритмически организованные звуки.
Далее я должен показать, что собака Люкс на весьма длительное время исчезла в уже созревшем для жатвы ржаном поле. Если же вы спросите меня, на какое именно время она исчезла, я затруднюсь с ответом, ибо стоит мне улечься в развилке моей яблони, как всякое чувство времени меня покидает. И если я тем не менее говорю, что собака отсутствовала длительное время, это всего лишь будет означать, что мне как-то недоставало этой собаки, поскольку мне понравились ее черная шкура и вислые уши.
Обвиняемому же – полагаю, у меня есть все основания так говорить – ее вовсе не недоставало.
Когда собака, именуемая Люкс, вернулась из уже созревшего для жатвы ржаного поля, она что-то держала в пасти. Не берусь утверждать, будто я сразу понял, что именно она держит. Я решил, что это палка, скорее всего камень, может быть, с меньшей степенью вероятности, жестяная банка или жестяная ложка. Лишь когда обвиняемый вытащил у собаки из пасти corpus delicti, я отчетливо увидел, с чем мы имеем дело. Но с того момента, когда собака потерлась о – помнится мне – левую штанину обвиняемого, еще держа нечто в пасти, и до того, к сожалению, не поддающегося уже точному определению момента, когда обвиняемый с хозяйским видом взял это из пасти, прошло, по самым осторожным подсчетам, несколько минут.
Как ни силился пес привлечь внимание своего прокатного хозяина, последний лишь беспрестанно барабанил в той монотонно впечатляющей, но непостижимой манере, в какой барабанят дети. Лишь когда пес решился прибегнуть к некоему непотребству и ткнулся влажной мордой между ногами обвиняемого, тот отбросил палочки и пнул – это я точно помню – пнул пса правой ногой. Пес описал вокруг хозяина дугу, но потом, по-собачьи дрожа, снова приблизился к нему и протянул все еще что-то содержащую пасть.
Не вставая с места, иными словами сидя, обвиняемый сунул руку – на сей раз левую – собаке между зубами. Освободившись от своей находки, собака Люкс попятилась на несколько метров. Сам же обвиняемый продолжал сидеть, держа находку в руке, сжал ладонь, снова разжал, снова сжал, и когда он вторично разжал ее, на его находке что-то сверкнуло. Освоившись с видом своей находки, он поднял ее большим и указательным пальцами и подержал горизонтально на уровне глаз.
Лишь теперь я называю эту находку пальцем, из-за ее сверкания уточняю: безымянным пальцем, и, даже не подозревая о том, даю название одному из интереснейших процессов послевоенного времени, ибо меня, Готфрида фон Витлара, называют самым важным свидетелем в процессе о безымянном пальце.
Поскольку обвиняемый сохранил спокойствие, я тоже сохранял спокойствие. Да, мне передалось его спокойствие. И когда обвиняемый бережно завернул палец с кольцом в тот платок, который прежде как кавалер лелеял в нагрудном кармашке своего пиджака, я испытал чувство симпатии к этому сидящему на барабане человеку: очень достойный господин, подумал я, хорошо бы с ним познакомиться.
Так я и окликнул его, когда вместе со своей прокатной собакой он хотел удалиться в направлении Герресхайма. Он сперва отреагировал с досадой, я бы даже сказал – высокомерно. Я и по сей день не могу понять, по какой причине обвиняемый увидел во мне символическое воплощение змеи лишь из-за того, что я лежал в кроне яблони. Вот и китайские яблочки моей матушки у него вызвали недоверие, он сказал, что это, без сомнения, райские яблочки.
Не исключено, что зло привыкло обитать преимущественно в развилках ветвей. Но вот лично меня не что иное, как без усилий овладевающая мною привычная скука, побуждало по нескольку раз на неделе занимать свое место в развилке яблони. Хотя, возможно, скука сама по себе и есть зло? А вот что гнало обвиняемого под стены Дюссельдорфа? Гнало его, как он мне позднее в том признался, одиночество. Но одиночество – не есть ли оно имя скуки? Я делюсь этими соображениями не с тем, чтобы уличить обвиняемого, а с тем, чтобы сделать его понятным. Не эта ли игра зла, этот барабанный бой, ритмически разрешавший зло, сделал его столь для меня симпатичным, что я заговорил с ним и завязал с ним дружбу? Да и то заявление, которое заставило меня как свидетеля, а его как обвиняемого предстать перед высоким судом, оно ведь тоже было придуманной нами игрой, еще одним средством рассеять и утолить наше одиночество и нашу скуку.
Уступая моей просьбе, обвиняемый после некоторых колебаний надел кольцо с безымянного пальца, на редкость, впрочем, легко снявшееся, на мой левый мизинец. Кольцо оказалось впору и порадовало меня. Разумеется, еще до того, как его примерить, я покинул свое привычное местечко в развилке. Мы стояли по обе стороны забора, мы назвали себя, завязали разговор, коснулись при этом нескольких политических тем, после чего он и дал мне кольцо, палец же оставил себе, причем держал его очень бережно. Мы сошлись во мнении, что имеем дело с женским пальцем. Пока я носил кольцо и подставлял его под лучи солнца, обвиняемый начал выбивать на заборе свободной левой рукой танцевальный ритм, веселый и бодрый. Но деревянный забор вокруг участка моей матери настолько неустойчив, что откликнулся на барабанные призывы обвиняемого деревянным треском и вибрацией. Не знаю, сколько мы так простояли, разговаривая глазами. А когда некий самолет на средней высоте донес до нас гул своих моторов, мы оба как раз предавались невинной игре. Самолет, возможно, хотел сесть в Лохаузене. И хотя нам обоим было бы весьма любопытно узнать, как самолет будет заходить на посадку, с двумя моторами или с четырьмя, мы не отвели взгляд друг от друга, мы не определили способ посадки, игру же эту впоследствии, когда у нас находилось время ею заняться, мы назвали аскетизмом Дурачка Лео, ибо, по словам обвиняемого, у него много лет назад был друг, носивший то же имя, и вот с ним-то он, преимущественно на кладбищах, развлекался той же игрой.
Когда самолет отыскал свою посадочную полосу – мне действительно трудно сказать, была ли это двух- или четырехмоторная машина, – я вернул ему кольцо. Обвиняемый надел кольцо на палец, вторично использовав свой платочек как оберточный материал, и пригласил меня составить ему компанию.
Все это происходило седьмого июня одна тысяча девятьсот пятьдесят первого года. В Герресхайме, на конечной остановке трамвая, мы не сели в трамвай, а взяли такси. Обвиняемый и в дальнейшем при каждом удобном случае проявлял щедрость по отношению ко мне. Мы поехали в город, оставили такси ждать перед бюро проката собак возле церкви Святого Роха, отдали собаку Люкса, снова сели в такси, и оно повезло нас через весь город, через Бильк, Обербильк, на Верстенское кладбище, там господину Мацерату пришлось уплатить более двенадцати марок, и лишь потом мы наведались в мастерскую надгробий, к каменотесу по имени Корнефф.
В мастерской было очень грязно, и я порадовался, что Корнефф выполнил поручение моего друга всего за час. Пока мой друг подробно и с любовью описывал мне инструменты и различные виды камня, господин Корнефф, не обмолвившийся ни словом по поводу пальца, сделал с него гипсовый слепок без кольца. Я вполглаза следил за его работой: ведь палец предстояло подвергнуть предварительной обработке, – иными словами, его натерли жиром, обвязали по краю ниткой, потом покрыли гипсом и ниткой разрезали форму до того, как гипс затвердеет. Хотя для меня, оформителя по профессии, изготовление гипсовых отливок не содержало ничего нового, этот палец, едва оказавшись в руках у каменотеса, стал каким-то неэстетичным, и его неэстетичность исчезла, лишь когда обвиняемый после удачного изготовления слепка снова взял палец, очистил от жира и обернул своим платочком. Мой друг оплатил работу каменотеса. Поначалу тот не хотел брать с него деньги, поскольку считал господина Мацерата своим коллегой. К тому же он добавил, что господин Мацерат в свое время выдавливал у него фурункулы и тоже ничего за это не брал. Когда отливка застыла, каменотес разобрал форму, добавил к оригиналу слепок, пообещав в ближайшие же дни сделать еще несколько слепков, и через свою выставку надгробий вывел нас на Молельную тропу.