Мой отец перегнулся через перила убедиться, что он сбросил Леса Барфуса в черную воду, а не в серую грязь, и наполовину с облегчением, как он говорил, а наполовину с ужасом увидел, что Лес Барфус наполовину погрузился в черную воду, а наполовину распластался в серой грязи у ее кромки. И — странное дело, говорил он — этот маленький искалеченный черномазый там, внизу, не был ни его арабишкой, и ни его индусишкой. Он не годился ни в качестве подмены, ни в качестве расплаты. Он был просто маленьким человечком без рубахи, чьи мозги, и сердце, и легкие, и почки, и печень пытались продолжить путешествие к центру земли, тогда как остальная часть задержалась на дне высохшего ручья.
И мой отец в жизни не испытывал такого облегчения, как тогда, услышав со дна ручья «Хер белый!», каковые слова были произнесены от души и с чувством.
Тогда мой отец повернулся, и сунул голову в водительское окно «ЭфДжея», и обратился к черной женщине, сидевшей в дальнем углу обтянутого коричневым винилом сиденья, так и продолжая глядеть прямо перед собой сквозь ветровое стекло, словно ее мужа только что не сбросили с моста.
— Простите, — сказал он ей.
— Не у меня просите, — услышал он в ответ. — Просите у других женщин. Если хотите просить прощения.
У моего отца не было желания углубляться в историю ее семейной жизни, в настоящее этой ее семейной жизни и в ее будущее, каковые, судя по ее настроению и подбитому глазу, были в равной степени безрадостными. Поэтому он только спросил у нее, умеет ли она водить машину, и услышал в ответ от женщины, которая так ни разу на него и не посмотрела, что да, конечно. Тогда он спросил, не сдаст ли она машину назад, и услышал в ответ все то же спокойное «Не могу», которого он не стерпел от ее мужа, когда тот сказал ему это.
— Боже мой, ну вы… — сказал он. И высунул голову из салона «ЭфДжея», и принялся думать, что же ему делать дальше. Скидывать ли ему с моста еще и эту женщину или, скорее, отвести с моста свою собственную машину? Что из этого в меньшей степени покроет его позором, если это вообще покроет его позором… еще раз?
Он стоял на самом солнцепеке даже без своих солнцезащитных очков, лихорадочно размышляя. И вопросы эти звенели у него в голове громче стрекота цикад. Поэтому он едва не пропустил мимо ушей то, что она сказала:
— Задняя передача полетела.
И он снова сунул голову в окошко и спросил: «Что?»
— Заднего хода уже скоро год как нету. Мой брат двоюродный угробил коробку, разъезжая на Новый год задним ходом. Вся семья до сих пор из-за этого собачится.
— Боже мой, ну вы… — снова сказал он ей и высунул голову из машины. Потом сунул ее обратно. — Что ж вы этого, черт подери, мне раньше не сказали, пока я не… сделал то, что сделал?
Она повернула голову, и в первый раз посмотрела на него, и сказала:
— Не я. Другие женщины могли бы сказать вам. Если бы вы хотели, чтоб вам сказали.
Сломанное запястье в сочетании со сломанной лодыжкой не означают ничего, кроме временной потери трудоспособности и временной потери способности передвигаться. Смеяться над этим, конечно, грех, но и говорить особо не о чем. Но вот неудачно раздробленный мениск — это травма, которая тянет на инвалидность. Возможно, пожизненная травма, от которой не существует эффективных средств лечения. Может, полегчает через неделю. Может, снова треснет.
Вот так, например. Медицинский эксперт щелкает пальцами. Вот так треснет.
И снова сделает тебя инвалидом. Будет укладывать тебя снова и снова с приступами боли и сопутствующей этой боли психологической перегрузки. Сделает тебя виртуальным калекой. Жалким виртуальным калекой. Будет включаться и выключаться — неизвестно как долго. Боюсь, медицина здесь бессильна.
Так говорит д-р Эдвард Дж. Рид магистрату Дику Кертайну, когда моего отца судят за нападение с применением силы на Лесли Уолтера Барфуса, который являет теперь собой наглядный пример жалкого виртуального калеки, восседающего перед судьями в бананово-желтом шезлонге под гнетом психологической перегрузки.
И магистрат Дик Кертайн, выслушав все про включающееся и выключающееся увечье, которое медицина бессильна выключить, когда оно включается, и которое так и может самопроизвольно включаться и выключаться подобно человеческому сознанию до тех пор, пока его не выключит единственная штуковина, разом выключающая и сознание, и увечья — то бишь смерть, — так вот, выслушав все это, он поворачивается к моему отцу, сидящему на скамье подсудимых, и спрашивает его:
— Вы имеете сказать что-нибудь в свое оправдание?
— Ну, — говорит мой отец, и напрягается, и встает во весь рост этаким мучеником, и устремляет палец вверх. — Грядут войны. И грядут слухи о войнах.
— Что? — переспрашивает магистрат Дик Кертайн.
— Цитата из Библии, — поясняет отец.
— Не оскверняйте Библию в моем суде, мистер Карлион, — предупреждает Дик Кертайн.
— Нет, Ваша Честь, я просто цитирую ее.
— Так не цитируйте, Бога ради, ее больше.
— Хорошо, Ваша Честь. Но, в общем, это означает… конфликт — естественное человеческое состояние. Все, чего достаточно человеку, чтобы раздуть конфликт в войну, — это маленькой искры. А Управление Сельских Дорог по невежеству своему понастроило этих искр по всему округу. Однополосные мосты, Ваша Честь. Средство, чтобы поймать в ловушку человека с его… гм… ну, настроениями.
— Мистер Карлион!
Но мой отец уже разошелся — не остановишь.
— Ибо однополосные мосты несовместимы с человеческими эмоциями, с его натурой, с его упрямством и, порой, с его совершенной неспособностью сдать задним ходом. В общем, с его настроением. Итак, Ваша Честь, говоря кратко, я считаю, что всем нам, вовлеченным в этот инцидент, стоит обвинить в случившемся Управление Сельских Дорог. И при необходимости привлечь его к судебной ответственности. За то, что оно построило в нашем округе сооружение, совершенно несовместимое с человеческим настроением и не просто потенциально, но гарантированно провоцирующее нападения, конфликты и беспорядки. — По тому, с какой скоростью и уверенностью отец выпаливает свое заявление, суду становится ясно, что речь эта вызубрена с первого до последнего слова. — Свидетель, Ваша Честь, всевидящий Господь, мог бы регулярно наблюдать те проявления непроходимой тупости человеческой, что являют люди на этих мостах. Ибо, Ваша Честь, — тут он снова назидательно поднимает палец вверх, — «Грядут войны, и грядут…» — Тут он осекается, вспомнив предупреждение Дика Кертайна насчет цитат из Библии. — Ну… короче, с учетом изначально присущих человеку настроений, эти мосты с односторонним движением всегда будут источником неприятностей.
Магистрат Дик Кертайн берет со стола Библию и медленно вертит ее в руках, рассматривая со всех сторон: и обложку, обложку и обрез страниц, удивленно морщит лоб, как бы демонстрируя собравшимся в зале суда свои эмоции, как можно исказить и неверно толковать такое писание? Затем, покачав головой, кладет Библию на место. И смотрит на моего отца.
— Мистер Карлион, я не знаю, кем вы себя считаете. Но тут у нас Окружной Суд Виктории, и наша юрисдикция руководствуется не сиюминутными человеческими настроениями. У нас нет на это полномочий. Имеются инстанции и для таких разбирательств, но они не здесь и даже не близко отсюда. Поэтому мы не собираемся рассматривать здесь Управление Сельских Дорог, или чьи бы то ни было настроения, или сам мост, дабы привлечь кого-то из них к ответственности как правонарушителя. У меня есть правонарушитель, мистер Карлион. Это вы. Вы и только вы. — Он тычет в направлении моего отца рукоятью своего молотка. — А теперь я даю вам последний шанс сделать мало-мальски внятное заявление в свою защиту. И я не желаю слышать никаких неверно истолкованных отрывков из Библии. В последний раз спрашиваю: имеете ли вы сказать что-либо в свое оправдание?
Мой отец сбрасывает с себя застывшую позу незаслуженно оскорбленной добродетели. Плечи его опускаются, голова чуть склоняется набок, из груди вырывается долгий вздох.
— Только то, Ваша Честь, — просительным тоном произносит он, — что я уже почти проехал мост. Две трети моста. На второй передаче. Насвистывая песенку во имя Господа.
— Это обстоятельство мы уже обсудили, — напоминает ему магистрат Кертайн. — Мы все здесь пришли к выводу, что это обстоятельство не имеет отношения к делу. Я имею в виду преодоленную часть моста. Так ведь, мистер Карлион? — (Мой отец неохотно кивает головой, соглашаясь). — А теперь скажете вы все-таки что-нибудь в свое оправдание? В свою защиту?
— Араб, — решается наконец отец. Потом, подумав немного, поправляется: — Нет. Индус.
И тут между магистратом и подсудимым происходит нечто, что, по мнению отца, привело к его обвинению, привело к приговору более суровому, чем ожидалось кем-либо, привело его к межрасовой связи, привело к моему появлению на свет, привело к тому, что я стал черным. Это «нечто» изменило нас всех, создало некоторых из нас. И отменило других.
Магистрат Дик Кертайн смотрит на отца и тычет в его сторону рукоятью своего молотка.
— Значит, индус, да? — спрашивает он. И получает в ответ лишь слабый отцовский кивок, что приводит к следующему вопросу. — Значит ли это, что нападение на мистера Барфуса, вот этого, — он указывает рукоятью своего молотка на Леса Барфуса, сидящего в бананово-желтом шезлонге под гнетом психологических перегрузок, — имело расовую мотивацию, а, мистер Карлион? Ибо долг судьи обязывает меня обращать особое внимание на преступления на расовой основе. На такие дела я обрушиваюсь, как тонна кирпичей. Скажите, вы сбросили мистера Барфуса — вот этого — с моста за то, что он абориген? Это расовое преступление?
— Я одолел две трети моста, когда он появился с той стороны, вот почему все закончилось так, как закончилось, — ответил мой отец. — В основе этого преступления лежат две трети против одной.
— Скажите, мистер Карлион, а белого человека вы бы сбросили с моста, если бы тот появился, когда вы одолели две трети длины? — спрашивает магистрат Дик Кертайн.