Теперь, когда он больше не принимает участия в схватке, между двумя оставшимися противниками наступает Некое подобие перемирия. Этакий пат. Они лежат лицом к потолку, причем Два-То-Тони распластался на старшем докере, лежа затылком на его лице. В этом положении его удерживает только сам докер, охвативший его своими татуированными лапищами и прижимающий к своей груди, чтобы Два-То-Тони не скатился с него и не начал всю бучу сначала.
Они лежат, сцепившись, тяжело дыша, напоминая причудливую живую картину, если не видеть выражения их глаз и кровавых брызг на полу вокруг них. Несколько секунд они остаются в этом положении — одна фигура, распластавшаяся во весь рост поверх другой. Окровавленные и задыхающиеся, с глазами, расширенными от страха и ненависти. Патовая ситуация, в которой им не хватает мыслей и кислорода. Никто не произносит ни слова.
Потом Два-То-Тони охватывает новый приступ насилия, и он поднимает голову с лица докера, где она покоилась последние секунды, и напрягает спину, и тянется головой и плечами вверх, так высоко, как позволяют руки лежащего под ним мужчины. Я вижу, как докер в ужасе зажмуривается и злобно скалит рот на эту задранную над ним голову. И я вижу на его лице вопрос: что ж за зверя такого, что за рогоносца высшего разряда спустили на меня с цепи? Что это за безжалостная тварь такая?
И когда голова Два-То-Тони оказывается в наивысшей возможной точке, докер медленно закрывает рот и отворачивает голову вбок, принимая удар на скулу. Голова Два-То-Тони резко, будто кто-то отпустил пружину, дергается вниз, и каркас докерского лица подается и проминается под ударом; тот только стонет тихо, почти жалобно. Он все еще удерживает Два-То-Тони за руки, не отпуская от себя свою судьбу — голову, поднимающуюся для нового удара. На этот раз, когда голова ударяет в его разбитое лицо, он теряет сознание, и руки его, разжавшись, падают на ковер, и Два-То-Тони свободен, и поднимается, и смотрит на них сверху вниз — на два неподвижных, размолотых живых существа. Потом смотрит на меня и спрашивает: — Вот забавно будет, если два этих перца угадали верно и их лошадь все-таки пришла в Банбери первой? Если они огребли деньги?
Но я только молчу, пытаясь представить себе, Иисусе, что же это за закалка такая, если заикание в детстве закалило его вот так? Все, что делали со мной в том городе за то, что я черный, похоже, не научило меня ничему, кроме как стоять здесь столбом или плясать над этим катаклизмом, зажав уши.
— Лошади здесь ни при чем, — говорю я. — Это территориальный вопрос.
— Я знаю, — говорит он.
— Мне даже нравится, что они защищали свою территорию.
— Ну, — говорит он, — вы же черномазый. Вы можете сочувствовать. Симпатизировать. — Он проводит пальцами по лбу, и смотрит на кровь на них, и вынимает из кармана носовой платок, и вытирает им лицо, морщась, когда касается разбитых мест. Когда он доходит до подбородка, лоб уже снова в крови, и она стекает ему на глаза, мешая смотреть.
— Да, блин, мне не помешал бы сейчас один из этих лабрадоров-поводырей.
— Вас зашивать надо.
Он выходит в бар и возвращается со своей кассетой в руках.
— Экспонат «А», — говорит он. — Уж лучше бы нам всем было смотреть восьмой заезд в Банбери, верно?
По правде говоря… нет. Только один из нас предпочел бы смотреть восьмой заезд в Банбери. Только тот, кто настоял, чтобы мы не делали этого. Все остальные сидели, затаив дыхание и не моргая, пока на экране разыгрывалась эта самая откровенная порнуха.
Дорин опускается на колени рядом с одним из них, потом рядом с другим, прислушиваясь к их дыханию, щупая им пульс, пытаясь привести их в чувство.
— Вы как, вам «скорую» не вызвать? — спрашивает она их. — «Скорые» нам тут ни к чему… ни к чему нашему бизнесу. Нашему заведению. Но если вы считаете, что вам нужно… или вам кажется, обойдетесь без нее? — Один из них бормочет что-то. — О’кей, о’кей, — утешает она его.
Она встает, и лезет в потайной карман своей необъятной цыганской юбки из лоскутов, и достает оттуда деньги, которые дал ей Два-То-Тони, и подходит к нему, и сует их ему в руку — в ту, которая не занята кассетой.
— Я не рассчитала, — говорит она ему. — Недооценила настроения. Извините меня за неприятности. Нет, правда, извините. Но сейчас, пожалуйста, уходите. Прошу вас. Нам, может, придется вызвать полицию из-за этих. Поэтому не доставляйте нам лишних хлопот и идите. Пожалуйста. — Она обнимает его рукой за поясницу и подталкивает к двери. Я иду за ними. У меня нет ни малейшего желания оставаться здесь, чтобы смотреть, как очухаются те двое, и как прибудут силы правопорядка, и как они, а также все заинтересованные стороны будут все восстанавливать, и раскладывать, и искать некоего X, чтобы возложить на него вину за всю эту катавасию.
На улице фонари освещают крыши и верхушки деревьев у нас над головами. Здесь, на тротуаре, мы стоим почти в полной темноте.
— Идем. Сюда, — говорю я. Я становлюсь его собакой-поводырем и веду его за локоть к моему фургону. «КОЗИНС И КОМПАНИЯ» стоит на улице бок о бок с самосвалом, в кузове которого свалены изъеденные термитами потроха старого дома, выпотрошенного, чтобы перестроить его в особняк. Два-То-Тони прислоняется спиной к самосвалу и вытирает кровь с глаз носовым платком. Адреналин в его крови уменьшился, и настроение снова падает.
— Полагать, будто знаешь все, — это первый шаг к превращению в бесчувственного ублюдка, — говорит он мне. — Я-то знаю, потому что сам полагал, будто знаю все. Это жутко здорово — полагать, будто знаешь все. Только потом еще поганее вдруг понимать, что знаешь все-таки не все. Куда как погано. И это смерть или женщина дают тебе понять, что знаешь не все. В любом случае, это потеря. Потеря дает тебе понять. Два вида потерь. Смерть и женщина. — Он бросает насквозь пропитавшийся кровью платок в кузов самосвала. Я слышу, как тот мягко шлепается на строительные обломки. — В моем случае, — он поднимает кассету и вертит ее темный прямоугольник перед глазами, — это женщина. — Он бросает кассету через плечо в кузов. Сцены супружеской неверности в «Броудмедоуз-Бест-Вестерн» с треском ударяются об обломки коттеджа 1880-х годов.
— Вас подбросить в больницу или куда-нибудь еще? — спрашиваю я. — Вам точно нужно наложить пару швов.
Его лицо снова сплошь залито кровью.
— Не нужно мне ни в какую больницу. Мне нужно в какое-нибудь другое заведение для обманутых, чтобы меня обманывали дальше. Туда, где зашивают твою… не знаю… Душу? Самомнение? Эго? В любом случае, не туда, куда вы едете. — Он вытирает лицо рукавом. — Да нет, я в порядке, — говорит он. — Я лучше пройдусь.
— О’кей. Тогда пока. Надеюсь, все… ну… переменится к лучшему… или нет. Не знаю.
— Ага, — отзывается он. — Что уж тут пожелать человеку в моем положении?
Я забираюсь в «КОЗИНС И КОМПАНИЮ» и завожу мотор, потому что вождение в нетрезвом состоянии не кажется мне сейчас таким уж большим грехом. Я двигаю рычагом переключения передач и собираюсь сдать назад, на улицу, когда замечаю, что он машет мне рукой, привлекая внимание. Он обходит «КОЗИНС» и останавливается у водительского окна. Я опускаю стекло.
— Послушайте, — говорит он. — Уж не знаю, зачем я вам все это говорю. Возможно, потому, что вы пытались помочь мне, и потому, что иногда знание — сила, хотя наверняка не в моем случае. Так или иначе, вы заслуживаете право знать. Они проводят этот конкурс каждые два года. Два года назад его выиграл самозваный анархист. А за два года до того — один адвентист Седьмого Дня. — Он смотрит мне в глаза, по лицу его продолжает течь кровь.
— И что? — спрашиваю я.
— Вас подставляют, — говорит он. — Все подстроено. Вы — бастион против перемен. Вы и другие финалисты этого конкурса. Педик, киви, лопух, лесби и абориген. Все пятеро неприемлемы для австралийского народа. Пятеро из тех, кого по разным причинам не то чтобы ненавидят, но недолюбливают. На деле этот конкурс — поиск того, что нас раздражает.
Он шарит руками у себя за спиной, и находит капот стоящей там легковушки, и опирается на него, и я слышу, как скрипят рессоры под его весом.
— Вспомните этот документальный фильм, который снимали обо всех вас. На чем он фокусировал внимание? В вашем случае — на вашем аборигенском происхождении. А часть, посвященная педику? Разве его показывали там читающим лекцию о геополитическом очковтирательстве, или о чем там еще, в университете? Нет. Его показали рыщущим по университетским кафе и забегаловкам в поисках парней посмазливее, используя для этого свой университетский статус и свои нафабренные усы. Или лесби… ее показали с подругой, как они милуются на глазах у ее детей. Может, эту художницу-киви показали вместе с ее работами? Черта с два. Ее показали там, на родине, в стране белых облаков. В Окленде, с папочкой и мамочкой. В принципе, они не показывают ничего такого страшного, эти комитетчики. Но неужели вы думаете, что они рассчитывают на народную поддержку, предложив флаг, нарисованный голубым? Лесбиянкой? Киви? Черномазым? Или тот, трехцветный, словно испорченный французский? Как считаете? — Он вытирает окровавленное лицо рукавом. — Через пару лет, когда австралийская публика откажется ходить под флагом этого года — или, во всяком случае, не пожелает этого настолько, чтобы проводить референдум, — они устроят новый конкурс и выберут пять таких же неприемлемых граждан.
— Что за чушь! С какой стати Комитету проводить кампанию по изменению флага, обреченную на неудачу? Какой в этом смысл? Или они там все тайные монархисты? Двойные агенты Юнион Джека?
— Нет, — говорит он. — Это вряд ли. Формально неудача не планируется. Сомневаюсь, чтобы они все поклялись добиваться провала. Мне кажется, они просто боятся остаться без работы. Ведь если у нас будет новый флаг, они и правда останутся без работы. Конец операции. Забвение. В общем, все они — просто трусливые бюрократы, использующие существующие в Содружестве предубеждения, чтобы сохранить свою работу.