Жгучие зарницы — страница 10 из 19

Весна 1930 года запомнилась мне тракторным парадом в новом зерносовхозе. Как только немного оттаяла башкирская земля и вешние воды хлынули в окрестные овраги, на центральной усадьбе Зилаирского совхоза был устроен пробный выезд в поле — своего рода торжественный парад всей техники, доставленной сюда из-за границы. На строительных площадках Челябинска, Харькова, Ростова, Горького едва начинались бетонные работы в котлованах, и заморские машины приходилось оплачивать золотом, добываемым по крупице на бывших купеческих приисках. Для нового мира, в силу многих исторических причин, не золото, а именно хлеб стал всеобщим эквивалентом с первых же дней революции.

И вот с восходом солнца на ковыльном пригорке выстроились гусеничные «катерпиллеры», громоздкие «ойл-пулы» с пароходными трубами, верткие «фордзоны». После короткого митинга директор совхоза подал команду: «По машинам!» — и древняя пугачевская степь мощно загудела, отчего тревожно взмыли к чистейшему небу и грузные беркуты, и молниеподобные кобчики, и звонкие жаворонки. Толпа вмиг расступилась перед грохочущей вереницей тракторов, что натужно вытягивалась на проселок, ведущий в сторону полноводного Яика. Мальчишки долго бежали вслед колонне, а взрослые окружили две заморские машины, которые никак не могли тронуться с места — к явному смущению иностранного шеф-водителя. Неожиданно ему помог наш уральский парень-умелец, окончивший зимой сверхкраткосрочные курсы механиков. С той поры молодая слава Зилаирской фабрики зерна довольно прочно заслонила собой старую славу золотого Баймакского прииска, что находился неподалеку.

Из совхоза я аккуратно писал матери, чтобы она там, в Оренбурге, поменьше волновалась. Впечатлений у меня хватало: все происходящее вокруг поражало своим масштабом. Ну где бы в то время мог я увидеть без малого сотню тракторов, поднимавших целину? Они работали в две смены, допоздна, и тихими весенними вечерами, куда ни глянь, поигрывали в высоком небе оранжевые отсветы огней; и днем сине курились под щедрым солнцем распаханные массивы, и по летникам, навощенным до паркетных бликов, мчались во все концы автомобили. Лишь кое-где оставались в первозданном виде крутобокие холмы, берегущие густой ковыль — это фамильное серебро степи.

В июле истекал срок нашего пребывания в совхозе. Конечно, можно было остаться на постоянную работу, тем более что директор заботился о библиотеке, для которой уже собирался отдельный дом из баймакской лиственницы. Но моя беспокойная мечта — испробовать силы в газете — настраивала на кочевой лад.

До станции Сара, что западнее Орска, было не меньше ста километров. Очередная тракторная оказия отправлялась туда раненько утром. Головную машину вел тот самый уральский умелец, который минувшей весной выручил американского спеца, когда отказали двигатели двух «катерпиллеров». Я сидел рядом с ним, прощально оглядывая башкирскую степь от горизонта до горизонта. Над ней уже не кружили с утра до вечера царственные беркуты, не пикировали на сусликовые выводки молниеносные кобчики, не дежурили на обочинах дороги любопытные сурки — эти степные пингвины, не зависали в прозрачном небе поющие жаворонки — все коренное население вековых степей дружно подавалось на восток, поближе к травянистым, ковыльным берегам Яика. А тут, насколько хватал глаз, лежали иссиня-черные маслянистые, тучные земли, готовые принять семена из рук долгожданных сеятелей.

Я покидал этот благодатный край, не зная в тот год, что где-то поблизости от Зилаирского совхоза жил и работал, сочинял свои звонкие стихи рядовой зоотехник Сергей Чекмарев. Он погиб при неизвестных обстоятельствах в реке Большая Сурень, но тетради его чудом сохранились, — и поздняя поэтическая слава Чекмарева как бы заново высветила тридцатые взвихренные годы на тон южноуральской земле…

В Оренбурге меня ждала печальная весть: умерла бабушка Василиса Васильевна, дорогая мне наравне с матерью. Не стало этой некрасовской женщины, благодаря которой не очерствела, не ожесточилась и не ослабла моя детская душа. Велико было мое горе… Я хотел сейчас же съездить в Дубовку, навестить бабушку — теперь уже на кладбище. Мама посоветовала отложить поездку до сороковин.

Мне предстояло еще объяснение с матерью о моих дальнейших планах. Да, оказывается, она сама только что оправилась от болезни, и, естественно, время для трудного разговора было неподходящим. Однако на второй же день она сама напомнила мне, что пора учиться дальше. Ну и волей-неволей пришлось объявить о моем решении начать работать в газете. Мама расстроилась, даже заплакала. Тогда я принялся доказывать, что никакого инженера путей сообщения из меня все равно не выйдет, потому что мне не даются точные науки.

— А какие такие у тебя способности, чтобы писать, откуда ты знаешь? — спросила она.

Этот ее вопрос застал меня врасплох: я действительно не знал, сумею ли стать журналистом. И ответил искренне:

— Что ж, попробую.

Мать укоризненно покачала головой. Без того худенькая, она еще больше осунулась за время болезни. Раньше она придирчиво следила за собой одевалась, правда, во что-нибудь дешевое, ситцевое, но со вкусом, как и приличествует настоящей портнихе, а сейчас она будто и не замечала на себе старенького, перелицованного платья. Мне сделалось пронзительно жаль ее, я сказал, поддавшись настроению:

— Пора помогать тебе, мамочка.

— Не нужны, Боря, твои деньги, только учись.

— А я буду работать и учиться.

— Каким образом?

— Много читать — это ведь тоже учение.

— Нет, ненадежное ты выбираешь дело. Все писатели вечно бедствовали. Зарабатывать хлеб с помощью слова — нет, не знаю, что из этого может получиться, такого в роду у нас не бывало.

Я терпеливо объяснил ей разницу между писательством и журналистикой, и что я вовсе не думаю выбиваться в писатели, однако до стоящего журналиста, наверное, дотяну. На том наш разговор и осекся — неожиданно заявилась новая приятельница матери по швейному кооперативу.

На следующий день я пошел в окружком комсомола, чтобы попросить рекомендацию для поступления на работу в местную газету. Секретарь окружкома, могучий, рослый, кажется, из латышей, судя по фамилии, встретил меня радушно. Узнав, что я культармеец, к тому же московского призыва, он без всяких обиняков, тут же заявил:

— Рекомендацию дадим. Но пока ты должен поработать с месяц на хлебозаготовках. Поедешь уполномоченным в один из колхозов Ново-Сергиевского района…

Я не успел, что называется, и рта раскрыть, как он позвонил куда-то и пообещал немедленно прислать еще одного товарища.

— Иди в окружком партии, — сказал он мне. — Получишь мандат, деньги — и в путь-дорогу. Желаю успеха.

— Спасибо, — только и ответил я, пытаясь как-нибудь скрыть полнейшую растерянность.

Уполномоченный по хлебозаготовкам… Тогда это звучало громко, почти равносильно боевому званию — комиссар. Оттого и озадачило меня такое скоропалительное назначение, что я абсолютно не был готов выполнять обязанности уполномоченного. Да ничего не поделаешь, придется ехать. В конце концов, не боги горшки обжигают — храбрился я, беспартийный хлопец, шагая домой с мандатом окружкома партии. В то время не было и в помине сакраментальной формулы — «делать биографию»: сама жизнь щедро наделяла биографией молодых людей и охотно писала их анкеты сразу набело.

Мне совсем недавно стукнуло семнадцать, и я, откровенно говоря, побаивался, что и в райкоме и в колхозе отнесутся к такому уполномоченному, пожалуй, свысока, недоумевая, как это окружком послал на хлебозаготовки вовсе зеленого юнца. Но, к моему удовольствию, райкомовцы говорили со мной на равных; а в колхозе вообще приняли меня за выходца из крестьян (а значит, вполне серьезного в делах деревенских), тем паче я в первый же день уверенно сел на лобогрейку, заменив больного колхозника, и до обеда лихо —до чертиков в глазах! — сбрасывал густую, грузную пшеничку.

Никому не доверяя, я сам звонил по вечерам в райком и докладывал дежурному, сколько и чего убрано за день. Мне везло: мой подопечный колхоз был одним из первых в районной сводке. Так что нет, оказывается, ничего неодолимого в работе уполномоченного!

А потом, уже под конец моей командировки, произошло одно досадное событие, которое сильно обескуражило меня.

Как-то под вечер явился на колхозный ток посыльный из сельсовета и громко объявил, что ко мне приехала мать. Этого еще не хватало! Я немедленно отправился на квартиру, где застал маму уже за чаем, приготовленным моей услужливой хозяйкой. Когда она ушла доить корову, я начал сердито выговаривать матери:

— Ну зачем тебе, скажи на милость, надо было тащиться в такую даль?..

— Какая даль, что ты? — перебила она. — До Новосергиевки доехала на самарском поезде, а тут пройтись — одно удовольствие среди полей.

— Как ты не понимаешь, что бабы вмиг разнесут по всей округе, что вот к уполномоченному пожаловала матушка из города!..

— Чего же особенного?

— Да как чего особенного? К уполномоченному, понимаешь, к уполномоченному по хлебозаготовкам, ни с того ни с сего приезжает мать, словно я пай-мальчик какой-нибудь! Куда это годится, а?

— У меня заболело сердце, потому и решила проведать…

— Решила проведать! Я писал, что здоров.

— Ладно, Боря, успокойся. Никто нас с тобой не осудит, тем более женщины.

Она сидела передо мной такая сконфуженная, виноватая, что я осекся на полуслове и перестал выговаривать ей за этот ненужный приезд в деревню в самое горячее время. В конце концов, пусть балейские кумушки судачат на завалинках что угодно про своего желторотого уполномоченного.

Мы с матерью просидели до глубокой ночи, и назавтра я проснулся позже обычного. На столе лежала коротенькая записка: «Ушла по холодку на станцию. Обо мне не беспокойся, делай свое дело»… Худо, худо я себя почувствовал от нахлынувшей досады, что так сухо встретил мать и даже не попросил выездного коня в колхозе, чтобы доставить ее в Новосергиевку…