На Днепре я был принят в партию с трехмесячным кандидатским стажем. Мне зачли, как видно, участие в оперативной группе штаба, которая под сильным артогнем вслед за комдивом переправилась на тот берег реки, где наши передовые батальоны только что захватили кромку земли и расширяли плацдарм, тесня немцев к Днепродзержинску. Еще на Северном Донце майор Бондаренко, начальник дивизионной разведки и секретарь штабной парторганизации, как-то заговорил о том, почему я до сих пор не коммунист. Выслушав мою горькую исповедь, он заметил нарочито весело: «Ну, что ж, старшина, тыл подковал тебя, а фронт примет в партию». И добавил, посмеиваясь: «Тут рекомендации пишет сам Марс». Но вскоре Бондаренко назначили командиром стрелкового полка — после того как мы прорвали немецкую оборону юго-западнее Харькова. И только уже в конце октября, когда дивизия, сдав свой участок на Аульском плацдарме близ Днепродзержинска, поспешно рокировалась на север, в район Кременчуга, обо мне вспомнили другие коммунисты штаба — они дали свои рекомендации и на очередном собрании в тот памятный денек большого привала единогласно приняли меня в свои ряды. Однако я знал, кому в первую голову обязан этим добрым отношением, оно началось с легкой руки Ивана Антоновича Бондаренко, любимца всей дивизии.
Когда я сообщил домой, что вот стал кандидатом в члены партии, мать прислала в ответ ликующее письмо. С той поры ее житейские наставления надолго отодвинулись на второй план, в ее простодушном слоге неожиданно появились те высокие обороты речи, которые она могла позаимствовать только из газет или радиопередач. Я раньше и не думал, что она может быть столь велеречивой.
Последние недели сорок третьего года прошли в наступательных боях на правобережной Украине, где мы и встретили новый, сорок четвертый… После двухмесячной оперативной паузы наш фронт снова возобновил наступление — на этот раз уже к берегам Днестра. Немцы сопротивлялись отчаянно, используя каждый малый рубеж. Тем паче жестокая схватка разыгралась на Южном Буге, который с ходу был форсирован полком Бондаренко. Там и погиб Иван Антонович… Вся дивизия больно переживала его гибель, а для меня эта трагическая смерть была двойным горем. Он столько отшагал от заоблачных перевалов Главного Кавказского хребта и совсем немного не дошел до своего родного Николаева. Смерть настигла его на крутом восхождении к высотам военного искусства: он только что был награжден орденом Суворова.
И у меня сами собой сложились стихи о Бондаренко. Они были опубликованы в армейской газете. Их читали на привалах во всех полках и батальонах, а ветераны дивизии помнят и сейчас. Немало я написал потом о славном Антоныче, но то, единственное, далеко не совершенное фронтовое стихотворение, что так свободно вылилось из моей души, и до сих пор дорого мне очень…
20 августа 1944 года в погожее безоблачное утро грянул гром Ясско-Кишиневской битвы, описание которой достойно разве лишь гения автора «Полтавы»… Такого масштабного и горячего сражения, к тому же в районе Бендерской крепости, куда бежал когда-то Карл XII, да вдобавок и в суворовских местах, — нет, никто из нас до той поры ничего подобного не видывал.
Ну а потом начался знаменитый Дунайский поход. Почти незаметно промелькнула в южных пыльных ночах взбудораженная Румыния — ее мы перемахнули одним броском — от измаильской переправы до болгарской границы; торжественно проплыла в шумных встречах с братушками восторженная Болгария. И наконец мы в Югославии. Не передохнув, атаковали немцев на Тимоке — этом сербском Тереке — и двинулись через перевалы Западных Балкан в общем направлении на Белград. Скорость наступления была такой, что мы с трудом выкраивали считанные минуты для архикоротких писем в тыл, успокаивая своих домашних. Чем ближе к Победе, тем их волнение нарастало чуть ли не в геометрической прогрессии.
Наверное, никогда еще солдатские матери не испытывали таких мук, как в те долгие — остаточные — месяцы тревожного ожидания Победы. Их душевные силы были перенапряжены. И все-таки и тогда женское сердце умело отличить хроническую боль от пронзительного предчувствия. Был такой случай. Накануне зимнего контрнаступления немцев из района Балатона меня вызвали в политуправление 3-го Украинского фронта, чтобы познакомиться с моей злосчастной пьесой, о которой я легкомысленно написал туда. Так вот, пока я добирался ночью на попутной машине и утром пешком до берега Дуная, немецкие танки с ходу вырвались к реке несколько южнее; ну и пришлось волей-неволей испытать свои марафонские возможности, круто повернув на север, в сторону Будапешта. К счастью, один из противотанковых полков, находившийся в резерве близ озера Веленце, прочно заслонил «тиграм» дорогу на венгерскую столицу… А вскоре я получил письмо, датированное 18 января — как раз тем днем, когда чуть не угодил под танковые гусеницы: мать откровенно жаловалась, что у нее вдруг сильно разболелось сердце, места себе не находит… Каким же поразительно верным бывало женское предчувствие.
Весть о Победе догнала нас на марше. Мы расположились лагерем, зажгли костры. Ошалелые от счастья, всю ночь не могли уснуть. На следующий день полевая почта порадовала очередными письмами из дому. Но это уже были устаревшие письма, адресованные на фронт, которого отныне не существовало. Мы читали и перечитывали их с некоторым недоумением, как давние исторические письмена.
Военная судьба скоро облюбовала для нас новую дальнюю дорогу. В июле, погрузившись в эшелоны, мы отправились на другой край земли — воевать с японцами. Мы проезжали как раз по тем местам, которые освобождали, и, наверное, каждый думал, хватит ли его жизни, чтобы заново восстановить все эти города, станции, деревни. Ну а потом начался собственно глубокий тыл, самая глубина государства, из которой мы черпали живую воду без малого четыре года.
За Харьковом стало ясно, что все тридцать эшелонов стрелкового корпуса генерала Шкодуновича направляются на Дальний Восток не по транссибирской магистрали, а кружным путем — через Казахстан, по Турксибу. Значит, будем проезжать Актюбинск. И я дал из Саратова телеграмму домой.
Едва головной эшелон дивизии остановился близ Актюбинска, на разъезде, где вовсю дымил мой завод ферросплавов, как я сразу увидел мать среды толпы женщин. Бросился к ней, обнял. Она тихонько заплакала, не в силах связать двух слов, тем более что нас тут же обступили женщины.
— Надолго ты? — с трепетной надеждой спросила наконец она.
— Часа на два, до хвостового эшелона, — скороговоркой ответил я.
Тогда все понимающие солдатки оставили нас вдвоем, хотя им, конечно же, не терпелось узнать хоть что-нибудь о своих. Мама выглядела посвежевшей, загорелой, даже какой-то моложавой, в глазах появилась незнакомая решительность.
— А ты почему здесь, а не в городе? — поинтересовался я, чтобы как-то наладить наш нескладный разговор.
— Я ведь писала, что работаю караульщицей на бахчах, они тут рядышком, — оживилась она, вспомнив о большущем полосатом арбузе, который лежал поодаль. — Возьми, Боря, угости ребят.
Что можно сказать за два часа, если не виделись два военных года? В голове, будто нарочно, возникали всякие пустяковые вопросы, вроде того, откуда она, мама, узнала, что я еду именно с этим эшелоном.
— А мы тут дежурим с ночи, как пошли эти ваши поезда, — объяснила она, с удовольствием поглядывая на мой орден и медали.
Так мы и не поговорили о главном. Впрочем, главной-то была сама эта встреча. Подошел последний эшелон. Я простился с мамой и сказал, что теперь мы расстаемся ненадолго. Она согласно кивнула головой и приветно помахала обеими руками солдатам из моего вагона. Они завидовали мне, как и те женщины, что завидовали моей матери.
Не знаю уж, чем я заслужил эту досрочную побывку самым первым в дивизии. Да нет, ее заслужил не я, а мать — в награду за все пережитое в глуби тыла.
РИЖСКАЯ ОТКРЫТКА ИЗ СЕМЕЙНОГО АЛЬБОМА
Время задавало моему поколению все новые задачи. И если у каждого поколения есть свой задачник, то наш отличался тем, что не имели никаких контрольных ответов, заимствованных из прошлого. В самом деле, Отечественная война совсем не походила на гражданскую, а послевоенное восстановление и по масштабам, и по темпу мало чем было похоже на двадцатые годы.
Мои сверстники уже привыкли откладывать собственные планы до лучших времен, точно у них в запасе вторая жизнь. После демобилизации из армии я тоже не сразу вернулся к журналистскому труду, а уехал на восстановительные работы в Прибалтику. В наркомате безо всяких колебаний возвели меня в ранг начальника планового отдела и предложили стройку на выбор.
Я походил денек по Москве, раздумывая, куда бы лучше махнуть, и выбрал Ригу.
К ней я питал давние симпатии, с отроческих лет. Жаль, что у матери не сохранился тот семейный альбом с карточками моего отца и наших родственников, с нарядными, цветными открытками — пасхальными, рождественскими, новогодними. Из всех открыток мне особенно нравился вид Рижской набережной с ее старинным замком, шпилями храмов, белым парусником у каменном стенки причала. Я подолгу любовался этой красивой картинкой незнакомого романтического города… Потом, вскоре после кончины Фрунзе, у нас в доме откуда-то появился (кажется, подарил мой пионервожатый Сергей Варламов) большой плакат с фотографиями Михаила Васильевича и броским очерком о штурме Перекопа. Из этого очерка я узнал, как латышские стрелки насмерть бились на Турецком валу, на Юшуньских позициях. И еще позднее, начитавшись военных книг, я и вовсе проникся глубоким уважением к латышам.
А теперь вот сама судьба шла мне навстречу: я уезжал в Ригу восстанавливать заводы и морской порт. К моему выбору мать отнеслась довольно холодно — ей не хотелось на шестом десятке лет трогаться с места, однако возражать не стала. Она была откровенно, даже вызывающе счастлива оттого, что сын вернулся с войны целехоньким.
1945 год подходил к концу. Рига встретила нас туманами, затяжной зимней слякотью, так непривычной для коренных уральцев. Да и в строительном тресте меня встретили безо всякого энтузиазма: ожидали опытного, в годах, солидного экономиста, а приехал молодой человек с весьма сомнительными деловыми качествами.