Жгучие зарницы — страница 3 из 19

Рассказывая все подробно, мама, кажется, забывала иной раз, что ее слушает не только хозяйка. В такие минуты тетя Даша слегка кивала в мою сторону, и мама виновато вспыхивала, избегала говорить о самом страшном. Но многие жестокие картины той варфоломеевской ночи так и остались в моей памяти на всю жизнь. Я и сейчас вижу и этого скачущего в диком азарте казака с шашкой наголо, который, к счастью, рухнул на землю у самых ворот купеческого дома; и этих мужчин, зарубленных прямо на мостовой, близ водоразборной колонки; и эту юную мученицу, девушку-лозинку, жизнь которой оборвалась так бессмысленно от рук дутовских версальцев…

Едва мама закончила свой печальный рассказ, как я немедленно похвалился с мальчишеской наивностью, что сам видел сегодня казаков во дворе.

— Что они тут делали, сколько их было? — встрепенулась тетя Даша, в упор глядя мне в лицо.

Я рассказал, низко опустив голову, чтобы не видеть колдовского блеска ее поразительных глаз.

— Молодец, Боря, никогда никому не открывай дверь, — сказала мама.

— Я сейчас принесу вам поесть, — словно бы спохватилась тетя Даша и встала.

— Не надо, не беспокойтесь, Дарья Ивановна, — смутилась мать.

Хозяйка проявила редкую заботу о бедных постояльцах: она принесла жаренную на постном масле, очень вкусную картошку, полбуханки ситного, молоко и кусок вареного домашнего сахара.

Я принялся за еду с таким аппетитом, что мама, поглядывая на меня, признательно улыбалась тете Даше.

Внезапно явилась горничная Мальневых, рыжая толстуха из деревенских. Увидев ее на пороге, мама снова побледнела.

— Я к вам с доброй новостью, — объявила горничная, растягивая слова и в этом подражая своей образованной купчихе. — Мария Гавриловна просила передать, что они прощают вам потерю нового платья.

— Какое великодушие, — сказала мать и не удержалась, чтобы не заплакать. Но это уже были слезы радости, и ни хозяйка, ни горничная не стали утешать ее. Они удалились, оставив нас вдвоем. Я приласкался к маме, целуя ее добрые руки, покойно лежавшие на коленях.

Вторую половину дня мы проспали до сумерек, и обычно долгий весенний день нынче пролетел незаметно. Совсем недавно звонили к заутрене и вот уже звонят к вечерне.

Прислушиваясь сейчас к редким ударам самого большого колокола соседней форштадтской церкви, мама неожиданно запела приятным несильным голосом: «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он…» Не понимая всего значения этой завораживающей песни, я тем не менее всякий раз проникался ее глубокой раздумчивостью, и уж, конечно, сегодня, когда этот печальный звон медленно плыл над измученным городом. Но мама, не закончив песню, заговорила со мной доверительно, как со взрослым:

— Ты думаешь, почему Мальнева поторопилась объявить прощение, даже специально прислала горничную? Потому что победили красные.

— А если бы не победили, что тогда? — с детской готовностью поинтересовался я.

— Если бы… — И мама покачала головой с укором: ничего, мол, ты пока не смыслишь в делах серьезных.

Ну, конечно, я не мог еще понять прямой связи между этим «великодушием» маминой заказчицы и полной победой красных, отбивших дикий ночной набег казаков на Оренбургскую коммуну.

ЧЕРЕЗ ФРОНТ

Это было небольшое сельцо в отрогах Уральских гор. Одна-единственная улочка тянулась по низинке от господского имения — на востоке и до уютного кладбища на ковыльной круговине — на западе. По левую руку сочно зеленели крестьянские огороды на берегу илистой Дубовки, давшей название селу, а на задах правого порядка стояли потемневшие ометы старой соломы на огороженных тонкими жердями грибных гумнах. Разве лишь барский дом в тени вековых осокорей да веселая церковка на пригорке, за гумнами, могли обратить внимание путника на затерянное в горах сельцо. Но тогда, в гражданскую войну, тут частенько мерились силами белая конница и красная пехота. Бои возникали накоротке, но были яростными: каждая из сторон стремилась одним ударом, с ходу захватить Дубовку, близ которой, за помещичьей усадьбой, находился небольшой винокуренный заводик, очень нужный всем — и казакам, и матросам. Вернее, нужен был спирт для госпиталей и автомобилей, как мне объяснила мать. По этой же причине ни красные, ни белые, отступая, не разрушали тот заводик, надеясь еще вернуться сюда в скором времени.

Так что мы с матерью угодили из огня да в полымя. Уезжая осенью восемнадцатого года из Оренбурга, занятого Дутовым, где стало невозможно заработать кусок хлеба, мама рассчитывала как-нибудь перезимовать у нашей бабушки Василисы Васильевны. Но казаки, снова выбитые из губернского города, наводнили все окрестные деревни и мучили крестьян поборами.

Весной девятнадцатого года, пользуясь успехами адмирала Колчака, генерал-лейтенант Дутов опять повел наступление на Оренбург. И казачья сотня, обременявшая долгим постоем дубовских мужиков, покинула село, направляясь на юго запад, поближе к фронту, и оставив для порядка полувзвод бородачей под командой раненого вахмистра. Люди вздохнули с облегчением — кабы еще не эта треклятая гужповинность. Вахмистр каждую неделю наряжал подводы для доставки боеприпасов и всякого военного имущества на фронт.

Вот той весной и приключилось со мной несчастье. Военные ветры безжалостно рвали тоненькую нить моей еще неокрепшей памяти, я не все помню, что и как происходило вокруг меня — от ночного набега казаков на Оренбург и до тех майских дней в бабушкином сельце, — но уж те денечки оставили в моей душе глубокий след.

Был у меня неразлучный друг — черный лохматый Шарик. Мы даже спали вместе в сенцах: бывало, он пригреется в моих ногах, и я с ним крепко засыпаю до утра, пока бесцеремонно не разбудят соседские мальчишки, чтобы идти на речку удить пескарей. Однако в тот вечер Шарик вел себя странно, понурив голову, он тыкался по всем углам и долго не мог устроиться. Наконец прилег на свое место и отчего-то жалобно заскулил. Я легонько коснулся ногой его мордочки, желая успокоить. Тогда он зло цапнул меня за икру, да так больно, что я закричал на весь дом. Прибежала мама, за ней пришла бабушка.

Утром явился наш сельский фельдшер Алексей Федорович, человек сердечный, безотказный. Мой бедный Шарик был признан бешеным. Не знаю уж, кто из мужиков отвел его за гумна и там убил, ничего не знаю, — я ревел все утро, безучастно наблюдая, как мама собирается в дорогу. Алексей Федорович советовал ей немедленно отправляться в далекую Самару, где была в то время единственная на всю округу пастеровская станция.

— Не представляю себе, голубушка, как вы и доберетесь до Самары, если Оренбург с трех сторон осажден казаками.

— Неужели не пропустят с больным мальчиком? — спросила она в отчаянии.

— Надо надеяться, Александра Григорьевна, надо надеяться. Возьмите вот медицинское свидетельство для пущей важности…

Мы выехали на следующий день с очередным обозом, который должен был доставить в пригородную станцию Каменно-Озерную новые седла, овес, карабины, патроны. От Каменно-Озерной до Оренбурга рукой подать, но где-то между ними еще с апреля установился фронт.

Мама правила лошадью сама. Чтобы мы с ней не выглядели в этом обозе случайными людьми или того хуже, подозрительными беженцами, Алексей Федорович дал нам своего Вороного с условием, что его приведет обратно кто-нибудь из мужиков.

Я сидел на цинковых коробках и с любопытством глазел по сторонам. Сначала пугался на ухабах, как бы патроны не взорвались, однако потом привык, увлеченный буйно-зеленым предгорьем Урала.

Мы то натужно поднимались на кряжистые увалы, откуда было видно далеко окрест, до самого пойменного леса на берегу Сакмары, то бойко съезжали в травянистые родниковые балки. И горы, и степь были в цвету. Еще не успели завянуть синие колокольчики в низинах, а по гребням увалов уже распустились красные, белые, желтые тюльпаны. Их было так много и прямо у дороги, что я, пользуясь остановкой у неисправного мостика, нарвал для мамы целый букет. Она неодобрительно качнула головой:

— Почему же одни красные?

— Не знаю. Они мне больше нравятся.

— Тсс… — мама приложила палец к моим губам: мимо проехал седой казак из жиденькой охраны, которая держалась в голове нашего обоза, — всего-то с полдесятка сабель.

Чем ближе к Оренбургу, тем ровнее и привольнее стлалась перед нами майская степь. Ослабленные волны неспокойного предгорья мельчали, дробились на отдельные холмы и холмики, поросшие чилигой и бобовником. Над степью кружили кобчики, подолгу высматривая добычу, вились жаворонки в чистейшем весеннем небе. Когда утром мы выехали за бабушкину деревню, на обочинах дороги всюду стояли на задних лапках забавные сурки: они исправно несли службу, коротко пересвистываясь друг с другом, будто передавали свое дежурство от одного поста к другому. А тут, в распаханной степи, по которой ходко бежала вся взмыленная Сакмара, никаких сурков уже не появлялось. Я подумал: чем ближе к этому самому фронту, тем меньше и полевых зверьков. И лишь в небе, высоком и равнодушном к тому, что происходило на земле, было по-прежнему ослепительно празднично. Там, в небе, без конца слитно звенели жаворонки, которые сопровождали нас неотлучно весь долгий день.

Я до слез, до острой рези в глазах смотрел в дымчатую степную даль: когда же, наконец, станет видно фронт? И какой он — черный или огненный, вьющийся, как огромная змея, или прямой и бесконечно длинный? И был крайне разочарован, когда мама сказала:

— Теперь уже недалеко до фронта.

Но где, где он? Я снова внимательно осмотрелся: нет, ничего такого, необыкновенного, не заметил. Правда, неподалеку от нас проскакали верховые с пиками; вслед за тем на курганчик вымахнула другая группа всадников, четко рисуясь на фоне льняного неба. Теперь казаки стали появляться то здесь, то там. Они рыскали по всей степи, между наплывающими с юга станицами и хуторами.

Но где же, в самом деле, фронт?

Когда обоз поднялся на высоты Горюна, за которыми в полуденном зыбком мареве белела Каменно-Озерная, я вдруг уловил справа далекие, глухие удары пушек, немного похожие на то, как мужики цепами молотят хлеб на току.