Ах, вот где он — таинственный фронт! Оказывается, сначала его услышишь, а потом уже, наверное, и увидишь.
Горюн — это пустынная всхолмленная степь, прозванная так в народе за ее безлюдье, особенно зимой, когда по насту рыщут здесь одни волки; чтобы попасть в город на базар, мужики собирают не меньше дюжины подвод, не решаясь в одиночку одолеть незаселенное пространство с его единственным зимником, по которому всегда пенится, течет синяя поземка, начисто смывая редкие кусты вешек. Но в девятнадцатом году по всему Горюну мыкались казачьи разъезды, останавливая всех и каждого в этой прилегавшей к фронту полудикой местности. Благо, наш обоз пропустили безо всяких.
По мере того как мы приближались к станице Каменно-Озерной, глухие пушечные удары заметно обретали силу грома, и вслед за их обвальными раскатами уже довольно отчетливо слышалась ружейная пальба. Из всего этого гула рождалось на моих глазах реальное видение фронта: бело сверкали длинные настильные молнии орудийных залпов; мутные дымы плескались в ковыльных лощинах, отчего казалось, что там хлещет непрерывный ливень; а ветер гнал в нашу сторону лиловые тучи, которые вот-вот обрушатся и на нас, как только близко грянет первый удар грома…
Теперь-то я понял, что фронт больше всего похож на сильную грозу. А грозы я всегда боялся.
В Каменно-Озерной мы сдали свой опасный груз. Мужички были довольны, что завтра чуть свет возвращаются домой. А мама, я чувствовал, еще не знала, как ей поступать дальше. Да свет не без добрых людей, даже на войне. Вот и наш неунывающий земляк Анисимыч, которому мама передала лошадь Алексея Федоровича, охотно пообещал как-нибудь помочь нам.
Ночью он разбудил нас. Мама вскочила тотчас, будто и не спала, а я долго не мог прийти в себя, плохо соображая, где я, что со мной, почему я под телегой.
— Тебе, Лександра, надо уходить с мальчишкой на хутор Зыков, — сказал полушепотом Анисимыч.
— Когда? Зачем?
Он присел на оглоблю и с крестьянской обстоятельностью начал растолковывать маме, что перейти фронт здесь, за Каменно-Озерной, нет никакой возможности. Тут на любой сажени сидит по казаку. А хутор Зыков то и дело переходит из рук в руки: то красные его берут, то белые. Сегодня вечером его как раз заняли дутовцы. Стало быть, надо идти туда и ждать там красных. Дело без малого верное. Идти лучше не по столбовому большаку, а летником, правее большака. Но ежели и на летнике встретится разъезд, то, мол, иду из Дубовки навестить родственницу Феодосию Парамоновну. И тут Анисимыч принялся тщательно описывать, как выглядит эта Феодосия Парамоновна, его свояченица, сколько лет ей от роду, как найти ее на хуторе и что сказать при встрече.
— Спасибо вам, век не забуду, Анисимыч, поблагодарила мама, — чего-нибудь сошью потом.
— Ладно ты. О мальчишке сама, видно, найдешься, что ответствовать. Взяла, мол, с собой обоз, потому как дома не с кем оставить.
— Конечно, конечно! — подхватила мама.
— Ну а ежели, не дай бог, приключится что-нибудь, ты уж не обессудь, Лександра.
— Да что вы, Анисимыч? Я тут знаю все дороги. Сколько раз ходила из Оренбурга в Дубовку.
— Ну, прощевай, землячка. С Богом…
И он, выразительно махнув рукой, ушел темень майской ночи, которая, к счастью, выдалась безлунной.
Все получилось так, как говорил этот смекалистый крестьянин.
На летнике, ведущем из станицы на хутор напрямую, мы никого не встретили: было самое позднее ночное время, когда и в дозорах сладко дремлют, а в ближнем тылу тем более крепко спят. Мама легко нашла Парамоновну, спросив о ней в крайнем дворе у хозяйки, которая только что вышла доить корову. (Война войной, а коров доить надо в один и тот же рассветный час.) Феодосия Парамоновна — словоохотливая женщина в годах — искренне обрадовалась нашему приходу, забросала маму вопросами о свояке, о житье-бытье у нас в Дубовке. Узнав, почему и как мы очутились на хуторе, она тут же напоила меня парным молоком и принялась готовить завтрак, успокаивая маму, что правильно поступила, послушав Анисимыча.
Бой за хутор начался с восходом солнца. Дотоле совершенно пустой на вид степной хуторок неожиданно наполнился казаками, отступившими из открытой степи под защиту деревенских строений. На улице сгрудилась целая казачья сотня, готовясь, наверное, к контратаке.
Позабыв о страхе, я прильнул к разбитому, в трещинах, оконному стеклу, с интересом ожидая, что же будет дальше. Но мама оттащила меня от окна, не дав досмотреть до конца, как сотня помчится туда, в поле, навстречу красным. Тетя Феодосия подняла крышку своего подполья и глазами показала маме на это надежное убежище. Там мы и просидели втроем больше часа, пока не затихло вокруг хутора.
Феодосия выбралась первая и объявила:
— Вылезайте, Григорьевна, наши пожаловали!
Мама заторопилась, а вслед за ней и я. Действительно, по улице шли красные, шли мерно, будто не торопясь, на восточную окраину. За все утро я фактически ничего не видел, кроме шумной дутовской сотни да этих озабоченных людей с винтовками наперевес, — и короткий бой показался мне странным, почти игрушечным, никакого сравнения с тем ночным боем в Оренбурге в прошлом году.
— Идем, Боря, нам нельзя терять ни минуты, — сказала мама, расцеловав от избытка чувств гостеприимную хозяйку.
Феодосия Парамоновна осенила меня крестным знамением, и мы вышли на улицу, навстречу своей судьбе.
Взяв меня за руку, мама торопливо зашагала на западную окраину хутора. Она спешила выбраться на оренбургский тракт, и я еле-еле поспевал за ней. Однако не жаловался, понимая, что сейчас нужно идти очень быстро, пользуясь временным затишьем. На нас никто не обращал внимания до самой окраины, однако за хутором остановили.
— Куда это вы, гражданка, собрались? — угрюмо спросил встречный красноармеец. — Жить, что ли, надоело?
Мама принялась поспешно объяснять, красноармеец, непонимающе подергивая плечами, заметил с раздражением:
— Трещишь как сорока… Товарищ комиссар! — крикнул он подходившему матросу. — Вы уж разберитесь тут сами.
И мама начала объяснять все сызнова. Могучий матрос — косая сажень в плечах — не сводил с меня любопытных глаз, даже подмигнул и приветно улыбнулся, на что я немедленно ответил благодарной улыбкой.
— Не волнуйтесь, гражданка, — мягко сказал он. — Как раз вон в город направляется двуколка.
— Дай-то вам Бог здоровья!.. — сказала мама, готовая, казалось, упасть на колени перед ним.
— В Бога не верю, но здоровье на войне пригодится, — ответил он, широко, добродушно улыбаясь.
Сколько уже я слышал о комиссарах, но никогда не видел живого, да еще так близко. До чего же простой: слушает маму, а сам улыбается, подмигивает мне.
Мы кое-как устроились на санитарной двуколке, где лежал раненый пожилой красноармеец, и сестра милосердия, юная симпатичная девушка, привычно оглядев нас всех, тронула свою неказистую лошадку. Та сначала было затрусила, однако, почувствовав добавочный груз, тут же сменила рысцу на ходкий шаг.
Мы очутились в довольно узком коридоре, освобожденном красными, только что занявшими хутор, а слева по берегу Урала и там, справа, на холмах, вовсю хозяйничали белые. Мне никто не мешал по-ребячьи удивляться фронту: мама, отвечая на вопросы девушки, вполголоса рассказывала печальную историю с Шариком, а раненый лежал молча всю дорогу, лишь изредка тихо, едва слышно постанывая на жестких рытвинах.
Слева я увидел много-много казаков, темной тучей надвигавшихся на окопы красных. Да почему же красные не стреляют? Ведь белая конница вот-вот налетит на них и порубит всех до одного. Но тут как раз длинная молния пробежала по окопам — это был раскатистый, дробный залп. Потом еще, еще. Лошади взвились на дыбы, начали заваливаться набок или поворачивать обратно. А молнии все метались и метались по окопам — из конца в конец. И темная туча атакующих, словно разорванная на части этими грозовыми молниями, рассеялась по всему полю боя. Скоро уцелевшие казаки надежно укрылись за пойменным леском… Тогда я перевел взгляд направо. На холмах были видны цепи пластунов: они то ловко ползли между сурочьих нор, огибая их по-змеиному, то прятали головы за глинистыми бровками, отлеживались, пока рвались снаряды на белоковыльных скатах ближних взлобков. Откуда били красные — я мог только догадываться, — наверное, из-за дальнего увала, по гребню которого тянулась ломаная линия окопов. Я все ждал, когда, наконец, обе стороны пойдут врукопашную, как ходят с палками ребята, играющие в войну. Да так и не дождался… Тут снова начался бой за хутор, от которого мы отъехали уже порядочно —версты, пожалуй, две. Он был как на ладони: всего несколько десятков домиков, рассыпанных по низине, будто цветные ульи нарядной пасеки.
В Оренбурге мы сначала завезли раненого в госпиталь, похожий на крепость, — одни стены чего стоят. Прощаясь с нами, пожилой красноармеец слабо кивнул в мою сторону и сказал маме тоном старшего:
— Береги мальчонку, ему жить.
Молчал, молчал всю дорогу, я уже подумал, что он страшно сердитый.
— Вам куда, Александра Григорьевна? — спросила сестра милосердия.
Мама неопределенно пожала плечами.
— Тогда поедем-ка сначала в штаб обороны.
На людной Неплюевской улице мы остановились около трехэтажного, облицованного диковинным кирпичом дома с флагом над дверью.
— Идемте, Александра Григорьевна, я помогу вам найти комиссара штаба, — сказала девушка. — А ты, Боря, жди нас да присматривай за моей Чалой.
Однако мне было не до лошади: у подъезда вяло прохаживались связные-самокатчики, поодаль стоял броневик с пулеметом, а на той стороне улицы толпились возле своих коней, наверное, разведчики. Я с удовольствием оглядывал броневик со всех сторон. Мне доводилось видеть такие в бабушкиной деревне — они приходили туда для охраны грузовиков, вывозивших с винокуренного завода спирт. Но вблизи я еще не рассматривал их и сейчас, пользуясь случаем, даже погладил броневик, за что получил кусочек сахара от шофера во всем кожаном. Потом я подошел к самокатам, постоял подивился и этому чуду, завидуя втайне самокатчикам, которые были заняты своим разговором.