Жила, была — страница 11 из 29

— А где это Иннокентий Петрович? — обратился к очереди дворник. Ни Таня, никто, наверное, другой не знали такого человека. — Что он теперь пробуль-кает? Крышка всем! Нет уж!

«Вот кого он имеет в виду, Серого», — поняла наконец Таня. Конечно, у человека с искалеченной рукой были имя, отчество, фамилия. Обыкновенный человек. Может быть, он, как другие многие, выкупил хлеб на день вперед, потому и нет сегодня в очереди. Но и вчера Таня не видела его.

Мама запрещает отоваривать хлебные карточки за завтра, она и однодневную пайку не всю на стол выкладывает. Делит на три равные части: завтрак, обед, ужин. Как бабушка делит на утро, день и вечер дуранду или другую горячую жидкость, именуемую супом.

В позапрошлом месяце удалось заполучить на рыбные и мясные талоны баночку шпрот на всю семью, целую неделю блаженствовали. Бабушка, мудрая и хитрая, варила шпротики в марлевом мешочке, по одной на человека.

Обедали ухой, ужинали копчено-вареной рыбой, а в завтрак макали ломтик хлеба в оливковое консервное масло…

— Нет уж! — ликовал дворник Федор Иванович. — Нас не накроешь. Сдвинули ихнюю крышку, щель образовали. По зимнику караваны пошли. С хлебом! Отсюда и прибавка, граждане-товарищи дорогие.

Значит, и это правда. Возобновилась связь с Большой землей. Кто-то не крикнул, выдавил стоном:

— Ура-а…

Зимник

О ледовой дороге через Ладожское озеро, которую дворник назвал «зимником», поговаривали давно. Как ни засекречивай военную тайну, народ все равно до конца запретного срока узнает.

Водный путь не оправдал надежд. Малотоннажным пароходикам, баржам, тендерам, катерам, паромам не под силу штормовые волны, да еще под огнем с неба и земли. Пушки из Петрокрепости били по фарватеру южной губы прямой наводкой. Не случайно встарь Петрокрепость называлась Шлиссельбургом — ключ-городом.

Большая трасса, крюк в сто двадцать пять километров из Новой Ладоги до поселка с маяком Оси-новец, требовала перегрузки с речных волховских судов на морские. Но и морские суда горели, опрокидывались, уходили на дно.

Ранняя и суровая зима закрыла навигацию, а лед на озере-море не вдруг и не сразу обрел толщину и прочность для зимней дороги. Ее опробовали 21 ноября. С Большой земли прибыл санный обоз, груженный мукой.

Ледяной покров местами не превышал десяти сантиметров, много не повезешь. Только месяц спустя удалось доставить через поле Ладоги продовольствия больше, чем выдавалось по смертельным нормам. Тогда и решились на прибавку хлеба.

Украли…

Таня получила хлеб, прижала обеими руками к груди и выбралась из магазина. После душного полумрака и серый день показался чрезмерно ярким, слепил глаза. Таня зажмурилась, постояла так немного. Вдруг — знакомый голос. Сиплый, булькающий, тихий совсем.

— Карточку украли…

Даже не «украли», а — «укр-ра-алии».

Таня инстинктивно пощупала в варежке. Карточки были на месте.

Нет ничего ужаснее, чем остаться без хлебной карточки. На каждой напечатано грозное предупреждение: «При утере карточка не возобновляется». Лишиться карточки — гибель.

— Карточку укр-ра-алии. — Иннокентий Петрович не жаловался, не возмущался, не искал сочувствия, он просто сообщал о личной катастрофе.

В стеклянном, остановившемся взгляде не было страха, растерянности, только обреченность, смиренная покорность перед нею.

И Таня, не раздумывая, не глядя почти, отломила кусочек хлеба, вложила в скрюченную птичью лапку. Кто-то, дворник Федор Иванович, кажется, тоже отщипнул, и еще за ним кто-то. Таня быстро, как могла быстро скрылась в подъезде.

Варежка сразу промокла, когда она ломала хлеб, и мгновенно схватилась морозом. Как бы не сломались карточки…

Квартира считалась на первом этаже, но находилась выше, в бельэтаже, и надо было подниматься до выложенной кафелем площадки перед входной дверью, на тринадцать ступеней. В три приема Таня одолела высоту и присела на «завалинку».

«Завалинкой» бабушка в шутку называла приступок под лестничным маршем на верхние этажи. Очень удобное и уютное местечко. Сумку тяжелую поставить, пока замок отпираешь, с подружкой посекретничать. Гости выходили к «завалинке» на перекуры.

Надо было собраться с силами и духом. Все получилось вдруг, в слепящем порыве жалости и сострадания. Нет, Таня не раскаивалась, что дала хлеб Иннокентию Петровичу. Для него каждая крошка — спасение. Ему одну неделю выстоять, вытянуть. В январе новые карточки дадут.

Таня не жалела, что помогла человеку, но имела ли она право, честно ли распоряжаться без спроса общим, всехним хлебом? Она ведь отломила от семейной пайки.

— Мама, бабушка, — заявила с порога. — Я ему кусочек нашего хлеба дала. У него карточки украли.

Смерть

Мама вернулась ужасно расстроенная. Она застала Женю в постели, в берлоге из одеял и верхних теплых вещей. Отекшую, бессильную, равнодушную ко всему.

Мама изломала последний стул, затопила «буржуйку», вскипятила чай. Женя вроде бы воскресла, ожила и тогда-то и напугала.

— Как дите стала бумажки рвать.

Малые дети, не умевшие ни читать, ни писать, маялись сильнее взрослых. Молча, сосредоточенно рвали или стригли ножницами бумагу, словно талончики от карточки отрезали, отоваривались.

— Ты что это делаешь? — спросила я, а Женечка не отвечает, продолжает свое безумное дело. Потом вдруг говорит: «С Юрой свяжитесь, он поможет. Не хочу без гроба, земля в глаза набьется».

— Страсти какие, помолчи лучше, — запретила рассказывать дальше бабушка, показав на Таню: при маленькой не надо про такое.

— Да, да-да, — сразу подчинилась мама. Ее заколотило, как от холода, хотя на кухне было тепло.

На другой день, в субботу, разбушевалась пурга, добираться до Моховой несколько километров — ни у кого сил не хватит. Ни у мамы, ни у бабушки, а Лека и Нина давно на казарменном положении, не отлучиться с завода без разрешения.

На воскресенье, после ночной смены, Нину отпустили с работы.

Она подоспела к последнему вздоху, к бестелесному шелесту:

— Юре… С Юрой свяжи…

— Хорошо, хорошо, — перебила Нина, успокаивая сестру, и даже взглянула деловито на часы: мол, сию минуту бегу исполнять твою волю.

Когда она опять наклонилась к Жене, ее уже не было на земле.

Блокнот

Часы в доме такие же, как у Жени. Настенные, в дубовом корпусе с окошками. Через верхнее, круглое, видны циферблат и стрелки, за нижним, прямоугольным, качается, поблескивая, бляха маятника. Часы с боем, завод двухнедельный.

Сейчас стрелки показывали то самое время, когда умерла Женя, — 12.30. Совпадение, незначительная, казалось бы, подробность вывели наконец Таню из душевного оцепенения.

Вчера, когда на семью обрушилось горе, Таня не уронила ни слезинки. Не потому, что каждодневные ужасы и трагедии ожесточили сердце, породили безразличие к страданиям других, равнодушие ко всем и всему.

Тане едва исполнилось шесть лет, когда умер папа. Она плакала, дома и на кладбище, не осознавая, что уже никогда, никогда-никогда не увидит его, родного, единственного. Сейчас все было иначе: она понимала, что Жени нет больше на свете, но боль не пронизала сердце. Быть может, потому так получилось, что Таня еще не видела Женю совсем и навсегда не живой.

12.30.

Вчера и сегодня, до двенадцати часов тридцати минут, Таня думала неотступно об одном и том же. Прибавили хлеба, хлеба прибавили! Вместо ста двадцати пяти граммов — целых двести. Двести граммов хлеба на одного! А Женя взяла и умерла.

«Женя, Женечка, дорогая, милая, родненькая! Как же так: хлеба прибавили. В полтора раза, даже больше! А ты умерла…»

Женя умерла в 12.30.

На дубовых часах 12.30. Взгляд застрял на стрелках. Нет, сами стрелки замерли. Сколько времени не меняется Время.

12.30. 12.30. 12.30…

Таня сдвинула платок и шапочку, прислушалась. Тикают, идут. А стрелки на прежних местах — 12.30.

Внезапный и безотчетный страх скатился ледяной струйкой между лопаток. Таня, пятясь, вышла из комнаты, укрылась на кухне.

На часах-ходиках тоже было 12.30.

12.30. 12.30. 12.30…

Вдруг большая стрелка дернулась, судорожно перескочила на одно деление, как на школьных электрических часах. И в самой Тане что-то сдвинулось, изменилось, растормозилось. Полились слезы. Тихие, безутешные, облегчающие.

Ей и прежде случалось оставаться одной дома, но сейчас одиночество было непереносимым. Мама с бабушкой чуть свет отправились на Моховую, собирать Женю в последнюю дорогу. Нина ушла еще вчера, она должна была предупредить обо всем Леку. Брат может в любой момент появиться, нельзя отлучаться, даже сходить на второй этаж, к дядям.

Таня опасливо подняла глаза. На часах 13.46. Уже 13.46! Побежало, понеслось время. Таня испугалась, что пройдет еще столько и забудется день и час, когда не стало Жени. Надо, непременно надо записать точно, до минуты. Но — где, куда? Все тетрадки в портфеле начаты, а новых в этом году так и не купили: не было. Тут и вспомнился Нинин блокнотик — подарок Леки. Прекрасный, чудный блокнотик. Его и подержать приятно: маленький, легкий, шелковистый, весь на ладошке умещается. Как хлебная пайка. Обложка выклеена золотистым крепдешином и серо-голубым шелком. На внутренней стороне, где на фоне бледного желто-зеленого орнамента повисли кедровые шишечки, Лека расписался за Нину — Н. Савичева.

Сестра сделала из него справочник чертежника-конструктора, рабочий блокнот для себя. Половину, сорок шесть страничек, аккуратно черной тушью заполнила данными задвижек, вентилей, клапанов, трубопроводов, всякой другой арматуры для котлов. А другая половина, с алфавитом, осталась чистой. Очень удобно, когда с алфавитом: сразу отыщешь, что надо.

Таня еще поколебалась, можно ли без спросу, но решила, что Нина не обидится. Это ведь и для нее, для всех Савичевых. А Нине блокнотик сейчас без надобности. Завод выпускает другую, боевую продукцию. Все равно блокнотику лежать в столе до конца войны.