Кружки и точки на глобусе — воронки от бомб и снарядов, дороги и реки — линии траншей и окопов, шрамы ранений. Всюду война, смерть и разрушения. Даже на макушке и донышке, у полюсов, в белой Арктике, в голубой Антарктиде. В северных морях гибнут от торпед и снарядов корабли транспортных конвоев и грузовые пароходы. В южных океанах эсминцы и субмарины атакуют пассажирские лайнеры и нефтеналивные суда. Нигде нет покоя и мира. Несчастный, безумный шарик земной…
— Абу-уз…
На руках женщины с землистым лицом и стеклянными глазами проснулся ребенок. Мальчик или девочка — не определить.
— Абуз, — сначала удивленно, потом с вожделением повторил ребенок и затвердил монотонно: — Абуз, абуз, абуз…
Он не требовал, не клянчил. Повторял механическим голосом:
— Абуз, абуз…
— Глобус это, — устало пояснила мать, но ребенок не слушал или не слышал ее.
— Абуз…
При свете «летучей мыши» ученический глобус без подставки и в самом деле похож был на маленький арбуз. Полосатый, хрупкий. Сдавить посильнее — хрустнет, брызнет красным, развалится на куски.
Таня прижала глобус к груди и прикрыла его руками.
Солнце повернуло на лето, дни прибывали, но еще долгие, томительные ночи оставались по-зимнему холодными.
Северная весна особенная. Ладожское озеро освобождается от белого панциря мучительно и неохотно. Не сразу и не скоро уходят вниз по Неве глыбы и льдины.
Весну ждали с тревогой: исчезнет ледовая трасса, оборвется конвейер Дороги жизни. Температура быстро росла, превышала уже ноль градусов. Лед тончал, трещины и прораны разрушали путь, движение делалось опасным. Гибель угрожала не только с неба, уже и снизу.
Весну ждали с надеждой. Можно будет — и есть на то специальное постановление — завести огороды. В скверах и дворах, на пустырях и под окнами, на бульварах и Марсовом поле — всюду, где нет асфальта и булыжного покрытия, станут выращивать картофель, брюкву, свеклу, капусту. Заводы и артели создадут в пригородах подсобные сельские хозяйства.
А пока без карточек можно добыть лишь хвойные лапки пихты и ели, дубовую кору. Для отвара или настоя с противоцинготным витамином, для снадобья от желудочного расстройства.
На домах расклеены машинописные «Памятки сборщикам дикорастущих съедобных растений и лекарственных трав».
В центральном гастрономе вывешены кулинарные рецепты: щи из подорожника, пюре из крапивы и щавеля, котлеты из ботвы, капустный шницель, биточки из лебеды…
— Ничего, — бодрится и подбадривает дядя Леша, — скоро перейдем на подножный корм. Самоснабжение. Представляете? Своя лебеда, крапива, свой щавель, всевозможная ботва.
— Первой ольха распустится, — тихо, мечтательно заговорил дядя Вася. — Красно-коричневые сережки…
— А их едят? — спросила деловито мама.
— Не знаю, Мария. Но чудо как хороши. Расцветут подснежники. Вылупятся из кожистых скорлупок мохнатые почки ивы.
— Пушистые как цыплята, — мечтательно вспомнила Таня.
Они сидели на кухне вчетвером, все Савичевы. Маскировочная штора была поднята, солнце врывалось в дом ярким теплом. Когда наводили порядок на улицах и в жилье, мама протерла стекла единственного уцелевшего в квартире окна.
— Вышла бы на свежий воздух, доча. На солнышке погрелась.
— Точно, — поддержал дядя Вася. — Поплелись, дружок? Может, в последний раз.
— Что ты такое говоришь, Василий! — мама выразительно показала глазами на Таню.
— Точно. Извини, Мария. Извините, — сразу пошел на попятную дядя Вася.
Прощание
С крыш и карнизов свисали опрокинутые свечи сосулек. Хрустально сверкали, истончались капелью. Замусоренные остатки слежавшегося снега в темных закутках прятались от солнца. В опавших вдоль ограждения у разбомбленных домов сугробах вытаивали ноздреватые кратеры. Из промоин струилась вода, собираясь в первые весенние ручьи.
— Чудо как хорошо! — Дядя Вася восторгался всяким проявлением красоты и непобедимости жизни. — Посмотри, дружок.
Они шли мимо Румянцевского сада, медленно, с остановками. Дядя Вася дышал часто и прерывисто, тяжело опираясь на палку. Он и до войны не был худым, но теперь полнота его вызывала в памяти Леку, каким того видели в последний приход домой.
Дядя Вася показал запухшими глазами на подсыхающую прогалину. Там настойчиво и дерзко пробивались зеленые иголки травы.
— Смотри, дружок… Чудо…
— Отдохнем, — сказала Таня. Сердце защемило недоброе предчувствие, но что она, девочка, даже взрослая блокадная девочка могла сделать для любимого дяди. — Ты же сам учил: все надо делать медленно, не торопясь.
— Точно, — дядя Вася обеими руками уперся в палку. — Пить, есть надо обязательно медленно, тогда возникает ощущение полной сытости.
Так и было на самом деле. Возникало. Не надолго только…
Сфинксы жмурились от апрельского солнца.
— Это еще что и… откуда? — в два приема спросил дядя Вася, мохнатые брови его шевельнулись.
— «Сфинкс из древних Фив в Египте перевезен в град Святого Петра…» — начала Таня. Голос пресекся, и она по-сиротски приткнулась к дяде.
Он перенес тяжесть тела на одну сторону, высвободил левую руку и мягко опустил на Танину голову.
Они постояли так, прижавшись, без слов, преисполненные любви и нежности друг к другу.
— Поплелись?
Не в даль, по набережной. Домой, обратно. Хватило бы духу вернуться…
— Поплелись, — неохотно подчинилась Таня.
А дядя не спешил уходить, жадно и завороженно любовался береговой панорамой. Мысленно видел, наверное, ротонду и купол Исаакиевского собора в первозданном виде, без маскировочной окраски. И расчехленный шпиль Адмиралтейства — золотой кораблик вот-вот оторвется от игольного причала, улетит на всех парусах в апрельскую синь. Отбросив песок и доски, Медный всадник опять вздыбил коня и державно простер руку…
Дядя Вася смотрел на город будто в первый, но и в последний раз. Взор его, растроганный и восхищенный, был прощальным. Мохнатые брови волнились, шевелились беззвучно губы. Он мысленно рассуждал или спорил — с кем и о чем, не определить, не угадать. Но итог своих раздумий, выводы жизни огласил, не заботясь, что, кроме родного дружка, могут услышать другие:
— Не любовь и голод правят миром. О нет, нет. Миром правят Красота и Любовь. Только они!
Тане вдруг страшно сделалось за дядю и боязно.
— Пойдем домой, пожалуйста.
Дядя Вася вздохнул, протяжно и облегченно, точно освободился от тяжести, завершил главную работу. Успокоил: — Конечно, домой. Куда же еще, дружок?
— Постоим, дружок… Подумаем…
Дядя Вася, приоткрыв рот, устремил глаза в небо. Таня чуть прижалась, спросила доверчиво:
— О чем ты думаешь?
Дядя, наверное, не захотел огорчать ее, а может быть, и в самом деле думал именно о том:
— Что растешь, что уже вровень с моим плечом. И вспомнилось, как маленькой, трехлетней…
Воспоминание размягчило улыбкой пергаментные, ломкие, в трещинках губы дяди Васи.
— Маленькую, тебя спрашивали: «Любишь дядю?» Ты отвечала: «У нас взаимная любовь». Так вот, было годика три тебе, под моим наблюдением находилась, в нашей комнате. Леша где-то мотался по служебным делам, а я чем-то так увлекся, что и о тебе забыл. Ушел с головой в свое занятие. Через полчаса или час хватился: «Где моя племянница, где дружок мой?» Очень уж тихо в комнате. А ты стоишь в кресле и, держась за спинку, вдумчиво, серьезно рассматриваешь «Сикстинскую мадонну».
«Нравится?» А ты, вместо ответа: «Кто его обидел?» До меня не сразу дошло — кого его. «Так его же, ребеночка!»
Я впервые посмотрел на картину не взрослыми глазами. Прежде все мое внимание занимала прекрасная женщина. Теперь я сосредоточился на ребенке. И впрямь, недетский взгляд его выражал обиду, недоумение, ожидание.
— Мне и сейчас ребеночка жалко, — призналась Таня. — Я эту картину всегда люблю.
— Вот и забери, повесь у себя.
Таня протестующе посмотрела на дядю.
— Не сейчас, когда… Когда силы будут, дружок. Поплелись?
— Не звонил, не приходил кто? — всякий раз спрашивала мама, возвращаясь откуда-нибудь домой. Все забывает, что телефон не работает. Зайти… Неписаное правило утвердилось: даже родственники — редкие гости.
Причиной тому не только большие расстояния, запредельное истощение и слабосилие, но и особая, блокадная деликатность.
— Все нас забыли, доча, факт, — обижалась мама, хотя сама поддерживала связь лишь с Нащериными. — До войны всегда народу было полно. Бабушка говорила: «Проходной двор, а не дом».
Вале, конечно, тяжко приходить сюда. Сама сказала: «Не могу пока».
Все парни из Лёкиного оркестра на фронте, а Вася Крылов, искалеченный в зимней кампании до большой войны, запропал неизвестно куда, как и Нина…
И вот нежданно-негаданно, жаль, что в отсутствие мамы, явился Игорь Черненко, «директор» струнного оркестра и ближний, с Третьей линии, сосед. Он был ранен у Невской Дубровки, на «Пятачке», отлежал в госпитале и получил десятидневный отпуск. От него пахло бинтами и лекарствами.
— Как же так, как же так? — вопрошал Игорь неизвестно кого. Смерть друга ошеломила его. Не в атаку же ходил, не в окопе сидел Лека Савичев — и погиб.
Таня же, глядя на Черненко, не могла понять, почему сержант артиллерии, герой-фронтовик такой изможденный? Как обыкновенный блокадник.
— Вас плохо кормили в военной больнице?
— Почему? В госпитале харчи нормальные, усиленные даже. Я с полпуда в весе прибавил.
— В стационаре у Леки тоже было усиленное питание, — рассказала Таня.
Черненко достал из шинели папиросы:
— Леке вез в подарок. Таня не знала, что сказать.
— Возьми. Обменяете на что-нибудь. «Беломор» — нарасхват.
На Андреевском рынке за пачку «Беломора» давали все, что угодно: хлеб, сахар, шроты, какао-порошок, столярный клей, бронзовую статуэтку, хрусталь и шелк.