Дворник Федор Иванович сказал на это:
— Вражеская пропаганда, брехня, на психику давят, гады.
Нет, то было не запугивание, не пустое вранье. Варварский замысел отработан в плане нападения, множество раз повторялся в речах и приказах.
«Фюрер решил стереть город Петербург с лица земли. После поражения Советской России нет никакого интереса для дальнейшего существования этого большого населенного пункта.
…Предложено тесно блокировать город и путем обстрелов из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей».
Директива № 1-а 1601/41 от 22.09.41 г. выполнялась пунктуально. В октябре на город сбросили — только зажигательных! — 42 290 бомб, выпустили 5364 снаряда. В берлинских штабах давно расчертили план Ленинграда на квадраты, пронумеровали важнейшие боевые цели. Объект № 295 — Гостиный двор, № 89 — больница имени Эрисмана, № 192 — Дворец пионеров, № 708 — Институт охраны материнства и младенчества, № 736 — средняя школа… Свой номер получили Эрмитаж, студенческие общежития, церкви и храмы.
В последней декаде октября зачастили дожди, навалились промозглые туманы, даже снег срывался, а 28-го обрушилась настоящая пурга.
Бабушка пыталась отговорить Таню:
— Пересидела бы непогоду, маленькая. Как в этакую пургу в школу идти?
— Ба-абушка, я давно не маленькая. И потом, хорошо, что пурга сильная: бомбежки не будет. Нелетная же погода.
— Это я и без тебя знаю. Яйца курицу учить будут. Сказала так, а сама посмотрела на Таню долгим взглядом. Осунулась маленькая до невозможности. Темные подглазья, впалые щеки, бесцветные губы — на всем печать военного лихолетья.
«Боже, да что ж такое делается! Детей изводим, бомбами убиваем, голодом морим!» — беззвучным криком вскричала душа и умолкла, сознавая свое бессилие остановить кровопролитие, оградить от беды хоть одного человека, внучку родную. О себе Евдокия Григорьевна и в мыслях не тревожилась, считала, что достаточно пожила на свете земном, не обделена ни радостями, ни горестями, потрудилась вдосталь и сделала все, что смогла, для своих детей, больших и маленьких.
Хлопнула входная дверь. Таня замерла над книгой. Кто это? Мама не могла так скоро вернуться: повезла сдавать очередную партию солдатского белья. Может, Леку или Нину с работы отпустили? Или — Женя?
Пришел дядя Леша. Заснеженный брезентовик с капюшоном, морозная бахрома на усах.
— Погодка! Н-да… — переводя дух, сказал дядя и расстегнул плащ. Под ним скрывался стеганый ватник. — С ног валит. Представляете? Потому, видно, и газеты не подвезли.
— Слышала? — возобновила уговоры бабушка. — Стало быть, и высовываться на улицу нечего.
— А нам теперь по две тарелки супа в школе дают, — вдруг похвалилась Таня.
Это было правдой, как и то, что такую сказочно большую порцию заставляют съедать на месте, до капли. Выносить из школьной столовой еду запрещено строго-настрого. Разве Таня не поделилась бы с мамой и бабушкой, не принесла бы домой баночку со щами! Не разрешается. Учителя и сам директор следят за неукоснительным соблюдением жесткого блокадного закона. В обычных и заводских столовых такого запрета нет, сестры и брат иногда подкармливают кашей или супом.
Две тарелки супа — от такого не отмахнуться.
— Леша, может, отведешь маленькую? — неуверенно предложила бабушка.
— Отчего же, многоуважаемая Евдокия Григорьевна, я — о удовольствием. Собирайся, Танечка.
Клетчатый деревенский платок перекрещивает грудь, узел — на спине. Из платка, шерстяной шапочки и ворсистого шарфа виднеются лишь глаза, большие серые глазища. Лямка из старого поясочка привязана к ручке портфеля и перекинута через плечо. Так надежнее, не потеряется. И руки меньше мерзнут.
— Бабушка, мы пошли.
— Ну, с богом.
Занитные батареи не смогли остановить на подступах к городу вражескую армаду. Ночное ноябрьское небо полосовали голубые кинжалы прожекторов, бризантные взрывы выдирали ослепительные клочья, трассирующие авиационные снаряды и пули роились, как пчелы.
В скрещении прожекторов кружили в смертельном хороводе два самолета: истребитель и бомбардировщик. «Чайка» атаковала «хейнкель» с разных курсов, но подступиться не просто. Многомоторный, хорошо вооруженный «хейнкель» яростно отстреливался.
Нина Савичева следила за поединком с заводской вышки поста воздушного наблюдения. Бой шел почти над головой, самолеты высвечивались в ослепительно голубых лучах, точно в кино.
Вдруг «Чайка» ринулась без стрельбы прямо на «хейнкеля».
— У него кончились снаряды! — закричала напарница. — На таран!..
Удар — и оба самолета рухнули. Отвалившиеся плоскости, словно крылышки серебристых мотыльков, исчезли, кружась, в темноте. Лучи прожекторов ринулись было за ними, но сломались о крыши высоких домов и снова рванули кверху.
— Парашют!
Нина крутанула ручку телефона, доложила срывающимся голосом, что немецкий летчик выпрыгнул с парашютом.
Она была уверена: немец, а не наш. Разве после такого страшного удара мог уцелеть в хрупкой кабине пилот!
— Усилить наблюдение! — прозвучало в ответ из штаба заводского МПВО.
Они глядели во все глаза, так и через бинокль. И — проглядели. Уже услышав голоса со двора, увидели белый пузырчатый купол и черную фигуру парашютиста совсем близко, рукой, казалось, дотянуться можно. Он опустился прямо в заводской двор.
— Усилить наблюдение! — крикнула напарнице Нина и бросилась по шаткой лестнице вниз.
Когда она прибежала на место чрезвычайного происшествия, летчика уже обезоружили и крепко держали за руки. Толпа угрожала немедленной расправой: «Попался, стервятник! Бей фашиста проклятого!» Дежурные с повязками на руках с трудом сдерживали наседающих заводчан. Многие уже потеряли родных и близких, на фронте и здесь, в городе.
Пленный летчик, высокий, чуть сутулый богатырь, похожий на молодого Горького, пришел наконец в себя после удара и не совсем удачного приземления.
— Где у вас телефон? Свой я, свой.
Алексей Тихонович Севастьянов совершил еще много подвигов на Ленинградском фронте и погиб в воздушном бою 23 апреля 1942 года. Ему посмертно присвоили звание Героя, но самолет с останками нашли в торфяном болоте лишь двадцать лет спустя.
На Калининщине, в родной деревне героя установили памятник. Старая крестьянка, Мария Ниловна Севастьянова, прижалась к гранитной, скульптуре, заплакала: «Какой ты холодный, Леша. Дай я тебя хоть каменного обниму…»
Обошлось…
Трамвай еле-еле двигался, замедляя ход до скорости пешехода на участках с предупреждающими табличками «РЕМОНТ», у дощатых ограждений с надписью: «ТИХИЙ ХОД. Опасно — неразорвавшаяся бомба!» Пассажиры ничего этого не видели. Окна были в сплошной наморози, никто не вытаивал дыханием глазки: не было сил.
Нина слышала сквозь липкую дрему голоса. В трамвае обсуждали ночной воздушный таран.
— Наш сокол прямо в Смольный спланировал.
Охрана, значит, к нему, со штыками наперевес: «Хен-де хох! Сдавайся, гад!» А он смеется: «Своих, ребята, не узнаете?»
«Не в Смольный он приземлился, у нас на заводе», — хотела поправить Нина, а язык не ворочается.
— А «хейнкель» прямо в Таврический сад врезался.
— И фашист разбился?
— Нет, выпрыгнул тоже. Его уже на улице Маяковского схватили.
— Ох-о-хо, — горестно протянули по-старушечьи, — дожили: немецкие парашютисты у Невского разгуливают.
Сиплый булькающий голос заговорщически сообщил:
— Листовки кидают: «Седьмого будем бомбить, восьмого будете хоронить».
Нина тоже такую листовку видела. Подумала сейчас сонно: «До седьмого три дня. И дома три дня не была. Как они там?» И еще подумала: получили ли праздничный паек? Ко дню Октябрьской революции дополнительно выдавали детям двести граммов сметаны и сто картофельной муки, а взрослым — по пять соленых помидоров.
— Напугали! — нервно отозвалась женщина. — Будто по праздникам только бомбят. Почти каждый день кидают.
— Академии художеств общежитие начисто порушили, — в подтверждение вставил булькающий голос.
Нину как током ударило.
— Какое общежитие, где?!
Мужчина со скрюченной рукой, в шапке-ушанке со спущенными наушниками, в сером командирском плаще без петлиц и нашивок равнодушно уточнил:
— На Васильевском, Третья линия.
— Напротив нашего дома, — чуть слышно произнесла Нина и ватно поднялась на ноги: — Где мы?
— Мост сейчас будет, — подсказал кто-то.
И в самом деле трамвай, усиленно громыхая, двинулся по мосту Лейтенанта Шмидта. Нина заторопилась на выход. За долгий путь народу в вагоне набилось много.
— Позвольте, позвольте, — лихорадочно бормотала Нина. — Наш дом. напротив…
Люди, сочувствуя, помогали, как могли, пробиться к дверям. Улицу, обе линии, аварийно перекрыли с обеих сторон, от Большого проспекта и от Невы. Военные, пожарные, дружинники, санитары. Небритый милиционер из оцепления преградил путь:
— Назад.
— Пустите!
— Не положено, гражданка.
— Я… Я там живу!
Родной дом, нижние его этажи не видно из-за санитарного автобуса, но напротив… Бомба весом с полтонны ударила в стык студенческого общежития Академии художеств и жилого дома.
В зияющем провале комнаты с остатками мебели и домашних вещей, как бы выставленных напоказ; раскачивающийся на ветру шелковый абажур; лестничный пролет, ведущий в никуда…
— Пустите! Пожалуйста!
— Документы.
У нее пропуск МПВО на право прохода и проезда после сигнала «Воздушная тревога» и паспорт. Милиционер взял только паспорт, раскрыл на странице со штампом прописки.
— Проходите, гражданочка. И не волнуйтесь так, в вашем доме убитых нет.
Под ногами обломки кирпича, известковое крошево, хрустальный бой. Вот и родной дом, «итальянские», без переплетов, окна.
В квартире не уцелело ни одно стекло. В толстой наружной стене глубокие трещины — черные молнии, застывшие в кирпичной кладке.