угая, полная внимания. Любимая роль, назубок.
В ресторане поссорились. Тася с самого начала дергалась чего-то, выбирала, что подешевле, вино столовое, да, да, именно такое люблю, по сторонам озиралась. Когда гонял официанта, кусала темные губы. Потом выпила, успокоилась вроде.
— Для нашей гостьи Татьяны Куницы звучит ее любимая песня, — вокалист в золотом пиджаке внезапно затих, интригуя, и вдруг завопил ликующе: — Юрий Антонов, “Море”.
Петр Григорьевич чуть развернулся в сторону оркестра и лениво зааплодировал. Как будто вовсе и не он заказал парню в пиджаке эту песню пять минут назад. Тася удивленно закрутила головой: как узнал? как это возможно? Рассмеялась смущенно.
Да просто услышал позавчера, как крикнула кому-то ее дочка: “Сделай громче. Это мамина любимая”. Звук прибавили, и из соседнего дворика, утонувшего в зелени инжира и виноградной лозы, задушевно заговорил Антонов:
— По зеленой глади моря...
Петр Григорьевич поднялся, интересничая, — понимал, что весь зал смотрит сейчас на них. Сдержанно поклонился, приглашая ее на танец, повесил в воздухе открытую ладонь. Нравился себе.
— Пенный шелест волн прибрежных...
Она улыбалась ему грустно и тепло. Прижималась.
Из-за чаевых поругались. Хромов никогда их не оставлял, как-то не привык, даже не умел — в родном городе за счастье считалось, что он именно к ним в ресторан заглянул, меняли скатерти, рекомендовали лучшее, свежайшее, какой там чай. Часто платил не он: деловые обеды — на представительские, дружеские вечеринки. За границей иногда чаевые, редко-редко. В общем, Петр Григорьевич не помнил, почему не оставлял на чай.
Тася уже на улице вспомнила, что хорошо бы вернуться в туалет. Хромов шагнул следом в бар за зажигалкой и увидел, как она кладет деньги на их столик.
— Подкорректировала, значит? То есть ты у нас щедрая, а я жмотяра.
Чего только не наговорили друг другу. Она кричала, что люди живут сезоном, и она сама раньше, и все их дети подрабатывают официантами, что на зарплату сдохнуть впору, что только марамои не оставляют на чай. Помирились потом, простил ее, конечно.
Той ночью пришла к ним немыслимая нежность. Хромов уже засыпал, летел в тартарары, но услышал, наконец-то услышал: глазки мои синие, пальцы длинные. “Радость моя любимая!” — подумал в ответ.
Петр Григорьевич с удовольствием закурил над дымящейся чашечкой кофе, всматриваясь в силуэты кораблей на чернильной полоске горизонта. Вся остальная морская гладь была темно-голубой, почти серой, с нарядным кружевным подбоем у берега. Хромов вылез из-под навеса — так нежен был полдень. “А дома уже заморозки”, — тосковал он. Солнечный ветерок с моря ласково дул в лицо, он закрыл глаза ему навстречу: “Тасенька!”
В то же мгновение кто-то постучал Хромова по плечу. Прямо у носа он обнаружил грязную ладошку цыганенка, в другой руке попрошайка сжимал три хлебные палочки. Петр Григорьевич прикинулся непонимающим, вопросительно задрал подбородок: чего тебе? Цыганенок молча откусил от одной палочки и снова требовательно качнул темной горсткой. Тогда Петр Григорьевич сделал вид, что догадался, с какой целью его разбудили, вытянул из кулака мальчишки соломку, угощаясь, и с хрустом надкусил. Кивнул: спасибо мол, друг. “Друг” обалдел ненадолго, даже жевать перестал. Первой расхохоталась официантка, убиравшая соседний столик:
— Молодец мужчина! Ну молодец, — одобрительно покрутила головой.
Засмеялся и цыганенок. Уходя, показывал Петру Григорьевичу большой грязный палец.
Петр Григорьевич почувствовал себя всесильным. Заказал еще кофе — в этой кафешке варили отменный кофе по-турецки, ну и плевать, что чашки щербатые. А вот музыку уже не потерпеть: за девять дней репертуар шашлычных набил оскомину. Он подозвал официантку, попросил поставить что-нибудь подушевнее:
— Утро же, время деликатное, ну вот куда это тыц-тыц-тыц, — красиво развел длинные ладони.
Она была уже практически его, оттого расстаралась. Над набережной, над пластиковыми столиками, над белыми балясинами ограды, вместе с дымком от кофе полетел в томном осеннем воздухе неизвестный романс:
Оказалась поздней наша встреча,
Я последний раз люблю, как первый...
У Хромова перехватило горло. Ему вдруг захотелось сделать что-то приятное для Таси, какой-нибудь подарок, чтобы она вспоминала о нем всю оставшуюся жизнь; к тому же история с чаевыми до конца не забылась, всплывала в голове темной корягой.
Мелькнула мысль о золоте, но что здесь можно купить и где? Стиральная машина-автомат — вот вещь. Из-за высокой цены “Вятка” продавалась свободно, в Сочи есть наверняка. Жильцам семь комплектов белья каждую неделю подавай, а Тасина старенькая “Сибирь” только стирала, полоскать нужно было отдельно в большой ванне во дворе. Потом снова тащить белье из ванны в центрифугу, всю спину тазами оборвешь. Часто она стирала руками на доске-гребенке — машинку экономила. Снять со сберкнижки четыреста рублей, да и оставить их Тасе с барского плеча. Но тут же он вспомнил, что автоматы эти продавали только по справке из ЖЭКа о возможности подключения. В ее старом домишке проводка точно не соответствует, вдруг с облегчением подумал он.
Петр Григорьевич расплатился и встал. Хмыкнув, оставил на чай. Шел по набережной и страшно по ней скучал.
— Модные платья из плащевки. Встречаем осень с журналом “Бурда”! — выкрикивала продавец-кооператор, не поднимая головы от газеты. — Подходим, не стесняемся.
Хромов остановился. У Таси одни сарафанчики, не новые все. Он пошевелил платья, разложенные на прилавке, — скучные цвета кофе, сена, пыли, но плащевка тонкая, из дорогих, и на карманах модная вставка-сеточка.
— Не самопал? — строго спросил он. Продавщица наконец подняла глаза. Молча смотрела на Хромова.
— А улыбка? — не поверил в ее холодность. Она растянула рот в мгновенной улыбке и тут же уронила ее вниз, типа “доволен?”:
— Что значит “не самопал”? По “Бурде” сшито, идеальная посадка, другой крой, заграница. Ну, для тех, кто понимает, конечно.
— Куда нам, — присвистнул Петр Григорьевич. — А там же какая-то путаница с размерами? Как определять-то?
— А какой у вашей жены российский? — вот теперь она расплылась в улыбке. — Или вы для Таси Куницы?
“Все же жлобоватый тут народец. Южный”, — размышлял на обратном пути Петр Григорьевич.
В Туапсе он пересел на сочинскую электричку — всё, теперь уже до аэропорта. Упал лбом в стекло — там почти сразу во все правые окна разлилось зеленущее море, хоть дышать полегче, а вот в тоннелях Хромову хотелось завыть и даже заплакать, чтобы пробить толщу мутной серой тоски, навалившейся сразу, как поцеловал ее на прощание в темном от лозы дворике. Стукнула калитка, хлопнул багажник такси, нет больше Таси. Мелькали волноломы, какие-то бетонные чушки конусом, крошечные люди тащили к воде яркие надувные матрасы, стальные опоры мостов прямо по глазам.
Такой тоски он почти не знал. Что-то из детства, когда высматривал сквозь больничный забор мамино платье в горошек — еще до работы спешила к нему с горячими кастрюльками, радость моя любимая. Когда мама умерла, тоже сердце саднило, но тогда вокруг все поддерживали, жалели, водку еще можно было, — кто же сейчас утешит.
Хромов задремал — засыпая, мечтал о том, чтобы проснуться прежним, пусть все наладится, исчезнет ненужная боль. В дреме Тася его не отпустила, тихое кружение вокруг, под рубашкой горели следы ее пальцев. Тонкие руки расправляли влажные простыни, кончик к кончику, чтобы ровно высыхали, не нагладишься на отдыхающих. Он мается в пятнистой тени изабеллы, на вытертой клеенке стакан с полусладким, золотистые осы по краю. Его смятение, слабость перед Тасей делали ее выше, холоднее. Там во сне она как будто не любила его, немного враг, исчезала в дальних комнатах. Он пробивался через лабиринты палаток на набережной, крытые рыночки с надувными кругами и шляпами, через запах сосен и шашлыка, искал кого-то — ее, кого же еще. Покачивались от ветра цветастые платья у торговцев, на прилавке — почему-то ее выгоревший сарафан в мелкий кремовый букетик.
Проснувшись, Хромов сразу наткнулся на чей-то внимательный взгляд. Белокурая женщина напротив быстро отвела глаза. Хорошенькое дело разглядывать спящего — надеюсь, не храпел.
— Станция Мацеста, — красиво объявили в динамики.
Он вдруг поднялся со скамьи, снял с полки свой чемодан и легко пошел к выходу.
Целые две минуты в своей жизни Петр Григорьевич Хромов был абсолютно счастлив. Нет-нет, он не собирался поселиться в приморском поселке насовсем. Он был человеком рассудочным, он все придумал. Останется еще на две недели, с прошлого года не отгулял, надо — возьмет еще за свой счет. Он подождет, чтобы утихла, ушла острота, чтобы Тася превратилась в обычную женщину. Он подождет, пока ослабнет в этой истории его мужской интерес, не век же ее желать, он, конечно же, вернется домой, но не сейчас.
Заспанный, счастливый, он улыбался людям на солнечном перроне. Потянулся, расправился в рост. Подождут его огромные дела. Вот только московская комиссия на днях — нет, не на днях, — Хромов перестал улыбаться, — а послезавтра. Можно, конечно, и без него, но хорошо бы, хорошо...
— Мужчина, мужчина, это не конечная! Вы же Адлер спрашивали, еще две остановки, — в открытых дверях электрички волновалась белокурая. — Скорее, сейчас тронемся. А я, главное, смотрю, вы пошли... Ну вот, слава богу.
Чудо
Тусе
— Поезд номер семь Ленинград — Севастополь отправляется с шестого пути, левая сторона.
Чья-то сигарета полетела в провал между перроном и пыльными гофрами вагона. Кира проследила глазами.
Ее спутник надвинулся, обнял ее немного растерянно, и она задушенно сообщила ему куда-то в ключицу, в ворот, что им нужно расстаться, вот прямо сейчас, здесь, на перроне, она на практику, а когда вернется... в общем, не надо ее встречать — да, вот так.