Жила Лиса в избушке — страница 16 из 44

что с минуты на минуту...

— Нафига ты это делаешь? — заорала вдруг Лёля. — Ты чё, не видишь, что нам страшно? Мы правда боимся, непонятно, что ли? Зачем я вообще сюда приперлась? Эти ведра, бетон сраный, придурок голый в кустах членом своим... а теперь еще и это.

Смычкова спиной к ним мыла чашку, и плечи ее дрожали. У Кельбас побелели скулы.

— Девочки, да вы чего? — Кира растерянно оглядела всех. — Город закрытый, особенно сейчас, считай оцеплен. Ящерка не скользнет. Вы серьезно, что ли?

Ночью Кира проснулась от громких голосов. Перепуганные насмерть, все трое толпились у Лёлиной кровати, самой дальней от окна. В ночных рюшечках, штанишках, заляпанные тусклыми отсветами готельных огней, почти выли от ужаса. Кира села на кровати, пытаясь открыть глаза.

Перебивая друг друга, рассказывали, что три минуты назад сначала камень кинули в балконные стекла на кухне, потом так тихонечко: девчата, откройте.

— Не ходи туда! — это уже Кире в спину.

На кухне она залезла на стол, открыла форточку. Внизу у гаражика парень как парень. Штаны не расстегивает, и на том спасибо.

— Какого хрена? — сонно крикнула Кира.

Он принялся объяснять, что общага закрыта, а он всегда через этот балкон к своей девушке ходит, и что пускали же его неделю назад — ну врать-то зачем! — откройте, пожалуйста. Кира еще не успела ничего ответить, как тихо, но настойчиво стучали уже в дверь. Какая-то девица прокуренно кашляла за ней, и, главное, требовательно так: девчата, откройте мне, моему парню — мне дверь, ему балкон. Со всех сторон обложили.

— Может быть, вам еще и постелить здесь с вашим парнем? — ехидно и негромко предположила Кельбас, поправив очки.

— Так, а вы уверены, что там внизу ваш парень, а не маньяк? — усмехнувшись, спросила Кира девицу, подойдя к двери. — Тот самый.

За дверью долго молчали, снова кашляли, потом девица осторожно переспросила: кто, извиняюсь? Кире захотелось немедленно открыть замок и расцеловать ее. Прогнала всех, конечно.

Еще с полчаса Кельбас и Лёля пытались занавесить окно одеялом, но зацепиться на голой стене не не за что — ни крючочка, ни гвоздочка — падало одеяло все время. Так уснули.

И Кира тоже. Вот эта тонкая ломкая корочка между сном и несном вскрылась, и сознание выплеснулось, стало убегать быстрыми ручейками из этой или уже той, голой черной комнаты, куда зачем-то судьба забросила их четверых на целый месяц, таких разных, чужих друг другу. Казенные обои, грязно-салатовые, четыре узких кровати, тумбочки, стулья, заваленные одеждой. Еще немного держась за сознание, за эту комнату, она уже покачивалась в какой-то теплой воде, линия пляжа отходила все дальше, и думала, что вот девочки боятся маньяка, а она боится жизни — что будет с ней, — и чей страх, спрашивается, больше?

* * *

Шумейко знал только дом, а номер квартиры и куда выходят их окна — не знал, потому его синий “Запорожец” покружил вокруг общежития, раза четыре объехал и скрылся в пылевом облачке на центральной улице за готелем.

— Вышла бы. Чего такого-то? — Лёля разогнулась от чемодана, куда скидывала вещи. — Подумаешь, женат! Вы же друзья просто. Попрощались бы как люди.

Кира покачала головой. Обменяться адресами и улыбками? А пока она пишет адрес, в окнах будут торчать головы общежитских кумушек? Он приедет потом в Ленинград, и они встретятся у Медного всадника, чтобы не найти тем для разговора? Будет показывать ему город, они устанут ходить, разочарованные поедят в кафе “Минутка”, там вареное яйцо в тесте, и на пыльном багровом закате расстанутся навсегда? Она бы вышла, выбежала, если бы знала, что Шумейко, Анна и синеглазый прораб погибнут через неделю в автокатастрофе по дороге со смены. Кира узнает об этом только в сентябре, а пока она думает: зачем?

Собирая чемоданы, Лёля и Кира одновременно натыкаются на косынки, смеются. Лёля целует, целует косыночку — она так молится о чем-то. Кира тоже, прежде чем уложить свою в чемодан, кратко прижимает ее к щеке, косынка пахнет хозяйственным мылом: не потеряй только! Кира однажды завяжет ее Теме после ванны, сама наденет пару раз в колхоз и на овощебазу. А потом косынка бесследно исчезнет при переездах, и Кире будет казаться, что чуда с ней больше никогда не случилось, только потому, что ее не сберегла.

И у Лёли потеряется. Она даже не успеет завязать ее никому после бани — у нее больше не будет детей. И у Петрова никаких детей. Когда через тридцать лет Лёля ему во всем признается, в гулком утреннем кафе торгового центра, он грустно скажет, что сразу бы на ней женился, знай он о ребенке. Он и без ребенка хотел.

В вагоне Кира уступила нижние полки Смычковой и Лёле, после ужина вскарабкалась наверх и там провела почти сутки до Ленинграда. Она уже не могла говорить, шутить, смотреть в окно — просто лежала и торопила поезд. Там, в простынях, тайком разглядывала свой золотой ровный загар, блестящие икры, улыбалась чему-то мечтательно. Часто ходила в туалет, чтобы посмотреть, как красиво надо лбом выгорели волосы, курила в тамбуре.

“Бедная моя, — тоскливо думает Лёля, разглядывая букетики на летнем сарафане подруги. — Ну вот куда она? Ехала бы сразу за Тёмой”.

Лёля уже знала, что Антона не будет на перроне. Он закрутил с ее подругой из Владика с золотыми колечками по лопаткам. Та призналась ей в письмах. Она, конечно, скажет все Кире, ну не сию минуту, а через час, наверное, или уже за Окуловкой.

Сырники с черникой

Завтра похолодает. Да и ладно: четыре месяца лета под высоким иркутским небом, с майских теплынь. Пасмурных дней по пальцам перечесть: дожди редкие, быстрые — чудо, что за лето. Егор даже соскучился по снегу, но сейчас в мастерской сел так у распахнутых дверей, чтобы последнее солнышко в затылок: нет, не жарко — ему нежно. Ветер таскает по двору сухие листья и чистый резкий запах бархатцев. Красно-оранжевые, толпятся в клумбе-покрышке прямо у входа — лето умирает. Птица совсем низко, крыльями шурх-шурх. Весной и летом трасса, у обочины которой стоит автомастерская, грохочет, пылит, а сейчас будто отодвинулась со своими звуками, а вот крылья птицы слышно. Какой нервный высокий голос у этой девушки — прямо в висок.

— Не, ну тут полмашины разбирать, может быть, даже движок менять придется, — лениво тянул Михалыч.

— Вы меня разводите, да? — снова взвился голос.

Слышно было, как Михалыч цокнул языком.

“Дви-и-и-ижок”, — Егор усмехнулся, качая головой, поискал глазами ветошь — руки вытереть. Пойду гляну: мужики чего-то совсем борзеют, жалко девчонку. Женщина за рулем все еще в диковинку, на них обычно вся смена подтягивалась посмотреть, покурить рядом — интересно же. Перед тем как выйти, Егор бросил взгляд в мутный квадрат зеркала, поставленный на деревяшку над раковиной. Прижал волосы к голове.

Синий полукомбинезон на загорелый торс, ловкий, поджарый, “браинький”, как ласково говорила бабушка. Блеснул улыбкой:

— Михалыч, ты чего девушку пугаешь?

Разочарованно присвиснул внутри: зря вышел. Девчонка была “на троечку”, студенточка занюханная, худенькая, сутулится, коленки назад, как у кузнечика. Там за стеной, пока еще не видел, он вдруг разволновался на ее звук, взвинченность, только один раз засмеялась — с места сорвало. Ему казалось, фифа такая, платье в обтяжку или мини кожаное, каблуки, рюкзачок. Машинка сломалась, да-да, так они и говорят: “машинка”. Парень в отъезде или в заднице — мальчики, умоляю. Такая будет кокетничать, только чтобы тачку быстро сделали. Быстро и хорошо. Даже в постель может запросто, утром глаза с ужасом закатить — я и автомеханик! — была у него парочка таких ночей.

А однажды Егор полгода жил с сорокалетней. Деловая, магазин коммерческий держала. Она все заталкивала его в ванну со свечами по краешку, восхищенно ныла “ты такой мужчина” и требовала “фокус”. Фокус он сам, дурак, показал: после ванны распахнул халат... и в бокал с игристым. Хохотала, запрокинув массивную голову, — он смотрел с ужасом.

— Чип и Дейл, что ли? — хамовато спросила девчонка, окинув его взглядом.

Легкие очки на дужках-проволочках, ресницы мохнатые, длинные, от них и колючий взгляд помягче.

Пигалица, похоже, не оценила ни комбез на голый торс, ни фирменную улыбку.

* * *

Она снимала однушку в трех остановках от мастерской. Егор вошел туда в пятницу, еще бабьим летом — по двору летела паутина, визг на детской площадке, соседка мыла пол в подъезде: о, новый хахаль у придурочной, — а вышел в понедельник, уже в осенний туман. Рано утром, с чувством, что случилось несчастье.

“Я больше не смогу ее забыть, — думал он. — Как же мне теперь, а?”

Вдруг задохнулся в пустом дребезжащем автобусе, дернулся на выход: лучше идти. Почти бежал мглистой улицей, стараясь остудить, потратить сердце и мысли, облачко пара у рта. Быстро-быстро под замызганными растяжками, мимо бильярдной, шиномонтажа, сауны, где год назад застрелили Костю Малину, дружка закадычного, три года за одной партой сидели. Ни за что парни “зажмуриваются”, за глупую дерзость, хотели приподняться немного, вот и приподнялись на два метра вниз. Деревянные поддоны свалены в кучу, пожелтевший тальник над стоячей водой, бетонная скука гаражиков, раз-два-три... двадцать два, успокаивался вроде, и только от рябины больно: яркая, яростная, усмехается в светлеющем небе. До зимы рукой подать.

Вчера отвернулась, засыпая, скинула его руки: не люблю так. Он гладил взглядом бледные лопатки в родинках. Никакой нежности от нее. В постели как мужик: все главные роли себе рвала. В первую ночь струной серебряной, а ко второму утру как будто разглядела в нем что-то такое, что ей не подходит — нет, не подходит. Ему казалось, что он даже слышит, как потрескивают серые льдинки в ее глазах. Но просто уйти он уже не мог.

Суетился, купил ей микроволновку — у нее не было, а она все твердила мечтательно: “О, микроволновка!” — гонял в универсам за курой гриль и шампанским. Там в цветочном увидел темно-бордовые, почти черные розы на длинных стеблях. Никому никогда. “Блэк баккара”, — объявила продавщица, заваривая китайскую лапшу.