Он запутался, выезжая из Лисьего Носа, и погнал в противоположном от города направлении. Свернул на дамбу к Кронштадту и втопил. Воля вольная — вода с двух сторон. Грязная чайка висела над коричневым заливом. “Как же мне теперь жить?” — думал Шагин.
В Кронштадте он развернулся и тихо поехал домой.
Остановился у лахтинской церквушки, чтобы купить у бабушек сирень для Арюны. Включив зажигание, он покачал головой: все же на каком говне люди ездят, вроде такая женщина — и “опель астра”, ни ума, ни фантазии, ей-богу. Ну и, конечно, без пластики тут не обошлось. Ну не выглядят так в шестьдесят.
Дома, въезжая в подземный паркинг, он обнаружил, что и Ральф Лорен, и брюки почти высохли, бросил взгляд на пылающий рядом букет и прикоснулся осторожно к темным цветам.
“Девочка моя, — подумал он. — Дорогая моя девочка”.
В Рождество
Зимняя дорога — темная, трудная, но все равно уютная, и до деревеньки уже километров пять. В салоне музыка негромко, кофе пахнет кофе, хоть и с заправки. Просто Женя знает хитрость: если в капучино из автомата добавить еще эспрессо, то вполне сносно выходит. Как хорошо, что напросилась к Федоровой — не сидеть же одной в Рождество. Правда, там понаедет разный федоровский сброд, все эти ее ненормальные родственники, но дома еще хуже. Никто никуда не позвал, кроме вечной мамы и подруг-одиночек, а в деревне Петр — Женя произносит имя вслух. Валенки дадут, сто грамм с мороза, печка, пирог с зубаткой, баня в полночь, настоящее Рождество. Вот только родственники. Федорова почти плакала в трубку, что даже маман будет на этот раз. Женя, притворно зевнув, предложила приехать помочь — Федорова завопила в ответ: “Джек, миленький, умоляю: пораньше!”
Вон за тем поворотом уже мост через Оредеж, но сначала шагнет навстречу с горки сосновый лес, зимний, напудренный, потом мелькнет внизу речка-невидимка, заваленная синим снегом. Наглухо укрыты и высокие красные берега, подоткнуты пухлые покровы. За мостом в деревне темные избы ушли по окна в сугробы — зимой почти никто не живет: фонари да звезды, гусеницы бульдозера на искрящейся снежной дороге, трескучие минус двадцать за чистыми стеклами “пежо”.
Двор успели расчистить, но четвертой машине там уже не встать. Женя бросила синенький “пежо” прямо на обочине. Белый столбик дыма над крышей — ни ветерка. Она схватила носом этот печной дым, когда тянула из багажника пакеты с едой и подарками. Расплылась в улыбке, и та мгновенно примерзла к лицу, не согнать, — так и улыбалась до дома. Крыльцо было в наледи, и Женя чуть не грохнулась прямо у дверей. Пока стучала сапожками, отряхивая снег, дверь с силой распахнулась, и на пороге возникла бабка Федоровой, которая когда-то ее и воспитала, пока богемная мама Вероничка кружилась в “вихре балов”.
— С Рождеством, милая, — бабка полезла целоваться, придерживая у горла пуховый платок.
— Вы же их заморозите здесь, — Женя наблюдала, как она, кряхтя, наклоняется за трехлитровой банкой помидор на крыльце.
— Часа не стоят. Разгружаемся еще, Вероничка недавно приехала.
В сенях бабка успела сообщить Жене, что дочь явилась не одна, а с новеньким мужем, что Федорова в шоке от их закидонов. Кастрюли по кухне так и летают, злится на мать, а той хоть бы хны.
— Ну и как он? — заинтересовалась Женя, взявшись за ручку огромной дерматиновой двери, задубевшей, похожей на изодранный тулуп.
— Та-а-а, — бабка махнула в сердцах рукой. — Ты его еще не видела, что ли? Моложе ее. С придурью капитальной.
Федорова, долговязая, милая, раскрасневшаяся от кастрюль и печей, выскочила из кухни в трениках и растянутой майке. Обнимала сильными худыми руками, причитала радостно. Женя, погладив все ребра на федоровской спине, нежно шепнула ей в ухо: “Скиля моя!” За плечом подруги проверила мимолетно, как выглядит в зеркале шкафа, делившего пространство на прихожую и гостиную. Выбежали девочки.
— Мара, тебе так не холодно? — изумилась Женя желтому топику пятилетней дочки Федоровой.
— Только что уговорила кофту снять. Так натопили... — Федорова с нежностью смотрит на Мару, которая приплясывает вокруг, не отрывая глаз от Жениных пакетов.
— Не холодно, у меня есть кофта. Она у Тони. Если я замерзну, Тоня на меня ее накинет, — разъясняет девочка.
Дылда Тоня влюбленно качает головой. Внезапно накидывает кофту на Мару.
— Тонечка, еще не сейчас... — хохочут обе.
Женя сунула пакеты хозяйке, легкую шубку на вешалку, шагнула за шкаф поздороваться. Морозная, ломкая, так себя видела, свитер с высоким горлом, застенчиво убрала волосы за уши.
— Здравствуйте, — глазами перебегала от лица к лицу.
Женя знает комнату почти двадцать лет — ничего не поменялось за время: круглая высокая печь, подранный отсыревший диван-книжка не раскладывается до конца, ночью обязательно скатишься в центр, в затхлый дух обивки через чистые простыни, темный буфет в деревянных завитках, стекла у него толстые, выпуклые, с ромбовой раскладкой. Вот только занавески и клеенка на круглом столе сияют свежестью; еще плазма новая, вокруг которой беседуют гости: Лёля, старшая сестра Федоровой, и Вероничка с мужем.
Женя подумала, что Петр, скорее всего, топит баню, не расстроилась пока.
Сестра Лёля равнодушно кивнула, Вероничка же, наоборот, оживленно повернулась к Жене.
— Мой Аркадий, Адик, — церемонно представила она своего мужчину. — Я Вероника.
“Ага... Охреника”, — фыркнула Женя: маман знала ее с детства. По версии Федоровой, та давно уже перепрыгнула с марихуаны на кокаин, чтобы расширить свое пространство, как внешнее, так и внутреннее, поэтому — без обид, просила Федорова. Какие обиды, просто Женя подозревала, что дело вовсе не в расширении сознания, а в карнавальной лицедейской душе Веронички, обожавшей вот такие цыганочки с выходом. Хотя смешно вообще-то: я Вероника! Через двадцать-то лет знакомства: чудо что за женщина. На голове у Веронички седой “ежик”, за ухом сигарета.
— У меня подарки только детям, — шепнула в кухне Федоровой.
— Пшшш, ты чего? — та возмущенно всплеснула руками. — Какие им еще подарки? Обалдела, что ли?
Женя хмыкнула, но, услышав, что хлопнула входная дверь, разлилась в золотистом длинном смехе: и правда, какие им подарки. Федорова прислушалась и замотала головой:
— Макс, нет, не раздевайся. Еще за водой.
Женя выглянула в прихожую. На пороге пламенел восемнадцатилетним румянцем племянник Федоровой Макс, сын Лёли, хлипкий хипстер в узких штанишках. Этот непривычный для него румянец страшно ему шел, делал его каким-то настоящим.
— О God, — закатил глаза к потолку. — Дамы, да вы задрали.
— Без никаких, — Федорова устремилась к нему с пластиковыми ведрами, постукивая ими на весу друг о друга.
Племянник ушел, выкрикивая, что в гробу он видел такое Рождество: сначала дорожку к бане, теперь воды натаскай — или они думают, что он им нанимался, или решили, что он водонос.
— Куда ты своего мужа дела? — беспечно спрашивает Женя, разгружая продуктовые пакеты. — Вот это сразу в холодильник.
Федорова помолчала немного, потом трагично распрямилась от бутербродов, которые готовила им на закусь: серебристая рыбка на ржавой краюшке и половинка яйца сверху.
— На хрен отправился мой муж, — она смотрит прямо перед собой, еще у нее дрожат пальцы.
— Так, а машина во дворе, — растерялась Женя.
Внутри почувствовала, как будто ухнула снежная глыба с какого-то высока, тяжело, бесповоротно, разбилась о землю, снежные брызги по сторонам — зачем притащилась?
— Машину я ему не отдам. Это моя машина, — твердо и горько сказала Федорова, но тут в кухню протиснулся Адик.
Вернее, сначала появился его живот, а потом он сам в футболке и шарфе, завязанном французским узлом. На волосатом левом мизинце сверкала печатка с агатом. Женя тоскливо подумала, что эта картинка легко подкладывается у нее под слово “фрик”.
— Девчонки, — весело начал он, потирая руки. — А что-нибудь перекусить легонькое, а?
Девчонки молчали. Женя лихорадочно просчитывала варианты побега, пока еще не выпила. Федорова сложила руки на груди:
— Ты же только что колбаски с багетом навернул?
— Ах, как у вас тут красиво! — восхитился Адик, заходя взглядом со спины Федоровой.
Та повернулась к бутербродам с анчоусами, молча положила один ему на блюдце и показала глазами на дверь.
Черной лебедушкой вплыла Вероничка, попискивая кожаными штанами. Качала бедрами прямиком к самодельным шкафчикам у рукомойника, где, видимо, имела отдельный от всех алкоголь. Следом бабка, задыхаясь, проковыляла к холодильнику, прижимая к груди банку с квашеной капустой. Так причитала о дочкиных штанах:
— Слава богу, что не видит никто срамнину такую. Ведь врезалось все прямо туда.
— Бабуля, не влезет в холодильник. Ставь на пол.
— Куда? — Вероничка приложилась к горлышку бутылки. — Куда врезалось-то, мам?
Адик, жадно уплетающий краюшку с рыбкой, захихикал.
Бабка бормотала, хромая обратно к дверям:
— Обтрухался-то, тьфу, весь мамон вон в крошках. Куда, куда... Малышева говорила, что нельзя, чтобы врезалось. Стринги нельзя...
— А то можно не родить, да, мам? — Вероничка проверила на свет уровень коньяка в бутылке.
Адик поперхнулся от смеха. Она, отставив бутылку, рванулась к нему.
— Кисуля моя, ну что, что, лучше? — ударила кулаком по спине.
Обтруханный Адик кашлял, отмахивался от нее — мол, все в порядке, — не позволял больше его спасать. Вероничка с чистым сердцем вернулась к шкафчику. Снова отвинтила “Мартель”.
— Мама, — взорвалась Федорова. — Сейчас за стол, а ты уже на кочерге. Там дети, имей совесть.
— Ты кто? — строго спросила Вероничка у дочери.
Ее немного покачивало. Увидев на печке спичечный коробок, она достала из-за уха сигарету и сунула ее в рот, намереваясь закурить. Федорова прыгнула к ней, выхватила сигарету и закинула ее в раковину.
— Валите отсюда оба. Ну, если помочь не можете, так не мешайте хоть! — орала она, вырвав из рук Адика пустое блюдце.