— А ты как думал? — шептала уже в ночи, удовлетворенно разглядывая кареглазую выдумку. — Трахнул и побежал дальше? Не выйдет, мой дорогой, со мной так не получится.
Ну конечно же, он клюнул: всего-то пару раз сходила к нему на страничку — и все, готово дело. А разговоров-то развел — кисель клюквенный. Восхищался ее фигурой, волосами, выбором кино, кто бы сомневался. Тоня, наоборот, была немногословна: проколоться боялась. Когда не знала, что отвечать, просто замолкала, исчезала. Тогда он, подстегнутый ее сдержанностью, начинал писать ежечасно. Отмечала с горечью, что все его слова на этот раз — о высоком, льстил безбожно, о своих настроениях много писал, о том, что дубы стареют красивее других деревьев, пламенея редким ржавым оттенком, ни слова о жене и о сексе, как с прежней Тонечкой. Не понимала, ранит ее это или, наоборот, вообще запуталась, кто она теперь.
С книгами и музыкой она справлялась, да и с фильмами тоже. Пробегала по диагонали рецензии в интернете, находила там несколько слов человеческих, даже втянулась в эту историю. Заливался соловьем “такой необычный взгляд”. Иди сеть почитай, дурачок, польщенно улыбалась Тоня. Иногда, когда не находилось нужных статей, пытала Петечку, брата хозяйки. Известный на весь город мастер-стилист работал у них по четвергам для привлечения клиентов в их занюханный салон во дворах. Петечка, гей-интеллектуал, искренне, но бессмысленно восторгавшийся Тониной нежной красотой, охотно отвечал на все вопросы.
— Только сильно не умничай! Одним словом давай, — выпытывала Тоня про модный джаз-бэнд.
Петечка глубокомысленно мычал, взбивая чужие локоны.
— Весьма остроумно, — изрекал наконец. — Это хорошо, хорошо так о музыке, не сомневайся.
— Ладно, — помедлив, соглашалась Тоня, записывала.
А однажды, в муторный дождливый четверг, прилетело к ней очередное заумное: “Сегодня только дома в пледе, с ромом, глинтвейном, мистика, готика, «Любовник леди Чаттерлей»”.
— О господи, — простонала Тоня.
Нет, общая картина ясная: кто бы спорил — в дождь только дома и сидеть. И то, что он о фильме каком-то, поняла, но вот как попасть в ноты, да и на работе не погуглить этого любовника, что там к чему. Она махнула рукой, решила и не отвечать вовсе: через часик напишет что-нибудь другое уже. Но Петечка, пристраивая зонт у порога, вдруг обмолвился:
— Утро не назовешь романтическим... — передернулся, как от лимона. — В такие дни нужно сидеть у камина где-нибудь за городом, читать Голсуорси. Кофейник медный на плите, у ног собака грязная.
— Что ж не помоют? — удивилась Людмила.
Петечка заливисто хохотал, а Тоня усмехнулась, какая же все-таки дура эта Людмила. И да, главное, что она схватила схожесть разглагольствований, и Петечкино красивое про собаку, в принципе, тоже понятно. Два раза переспросила о Голсуорси, и вот он, достойный ответ: что лучше не дома — нет, в такой день надо за городом, ну и так далее, и про собаку, и про писателя — всё ввернула. Он затрепетал: родственные души, то-се.
Тоня сделалась еще более плавной, мягкой. Говорила вежливо, негромко, думала над словами, как если бы он был рядом, репетировала себя будущую. Положив пряди на фольгу или состав на волосы, улыбалась клиенткам в зеркала: “Все, сидим ждем, журнальчики листаем”. Людмила за Тониной спиной приставляла к голове ладошку-корону. Но Тоня плевать хотела и даже на крыльцо ходила теперь без Людмилы — о чем с ней курить. Убаюканная этой осенью, снова влюбленная, не понимала, куда идет, но шла, гордясь собой чрезвычайно. Сначала — тем, как ловко все придумала, нашла лазейку, интонацию, чтобы вернуть обидчика, уронить на колени; но потом все эти статьи, музыки, фразы проросли в ней ее придуманным образом, перемешав, затуманив реальность. Гордилась до слез, что растет, что внутри нее идет неустанная работа, ведет ее к какому-то неведомому совершенству, что все не зря, все ее прежние мучения, и скоро-скоро ей за всё отплатится.
Она пришла заранее минут на пятнадцать. Торговый центр только что открылся: одна-одинешенька в проходном неуютном кафе, вой кофемолки, алюминиевая тоска стульев, скелетиками вокруг, пусто, гулко. Это он настоял на встрече перед отпуском: они улетали с женой на Бали почти на три недели и Новый год прихватывали. Он умолял, твердил, что сойдет с ума, если не увидит ее наконец, не дотронется. Она, испугавшись этой долгой разлуки, согласилась почти перед самым отлетом.
На столике стынет американо, белый молочник, пакет подарочный. В пакете штора и коробка с одеколоном дорогущим: она не знает, зачем купила его десять минут назад.
— Британский люкс, — с гордостью высказалась девушка в бутике, перевязывая коробку атласной черной ленточкой.
Вот он.
Снова розовый кулак под щеку, от волнения тошнило. Он вбежал через стеклянные двери, разгоряченный с мороза, какой-то молодой, дубленка нараспашку. Улыбался издалека, вглядывался в нее, вглядывался. Узнав Тонечку, оборвал взмах руки, замедлился, брел по пояс в серых стульях.
— Привет, — хрипловато.
— Здрасте, — Тоня кокетливо перенесла кулак под подбородок.
Оба молчали. Улыбаясь, Тоня показала глазами на стул рядом. Он запротестовал: бегу, мол, на встречу. Озирался по сторонам. Тоня ахнула внутри: во дурак-то, до сих ничего не понял.
— Как дела? — вдруг сел.
— Лучше всех, но никто не завидует, — она постаралась рассмеяться, серебристо, нежно, развернуть этим его взгляд от входа.
Не оценил — улыбался отстраненно, одним уголком рта. Вдруг увидела, что он тяготится ею. Это было так оскорбительно. Она не знала, чего ждала, к чему шла всю осень. По-разному всегда в голове крутилось: на первом месте, конечно же, чтобы понял, чего она стоит, вон как всю его нудятину щелкала, чтобы восхитился, обалдел. Если нет, то просто как месть, что ли...
— Я попозже, — это уже официанту; сжимал перчатки в кулаке.
Попозже он! Гнев ударил Тоне в голову. Она поднялась, чувствуя, что на лице выступили пятна, перекинула пальто через локоть.
— Ты, случайно, не Лидию ждешь? — вышло немного базарно.
Он вздрогнул, медленно повернул к ней растерянное лицо. Как-то просел сразу, состарился, смотрел на нее болезненным взглядом.
— Это тебе... подарочек, — дунула себе на челку. — От меня и от Лидии. С Новым годом.
На улице, зажав коленями сумку, надевала пальто, бормоча в ледяной воздух: “Ну а как ты хотел-то?” Тоня успокаивала себя, что, в принципе, все прошло неплохо, эффектно даже, как по щекам отхлестала. В автобусе сжимала в кармане телефон, доставала его поминутно.
В салоне она порхала между мойкой и своим креслом, каким-то особым крылатым движением укутывала клиенток в пеньюары, смеялась Петечкиным шуткам и даже ходила курить с Людмилой, усмехаясь на неподвижный телефон: “Ну-ну”.
Но по пути с работы обнаружила, что он убрал свою анкету с сайта. Оборвалось Тонино сердце, на ватных ногах шла от остановки к дому, лепил мокрый снег.
Из приоткрытой соседской двери тянуло жареной картошкой с луком. Тоня нащупала бороздку на ключе. Вздрогнула от телефонного звонка — нет, не мой.
— Алё, наконец-то, — ликующий голосок юной соседки. И уже тише: — Ну и что, что час назад. Ты моя радость... знаешь?
Тоня вошла к себе. Бережно закрыла дверь, чтобы все замочки. Осела медленно на пол в пакеты, в мокрый зонт, некрасиво сморщилась и зашлась на вдохе в начале рыдания.
Дивенский сад
За массивной, как попало ошкуренной дверью было тихо. Часов десять, наверное, разошлись все. Вот только у погорелой актрисы Лерочки — ее комната рядом — что-то шипело на сковородке, когда она затаскивала ее к себе. Тихая возня, нежное “черт” — он даже задержал дыхание, мысленно помогая ей: только не урони, — стукнула соседская дверь; ешь свою яичницу, Лерочка.
На стуле у изголовья звякнул сообщением телефон, но мужчина на разваленном диване даже не открыл глаза. Здесь же на стуле фаянсовая кружка с серым налетом по краю, остатки чая подернулись пленкой, полупустой блистер с таблетками, из дорогой перламутровой рамки смеется девочка с соломенной стрижкой — никакого стола в комнате не было. Не было и шкафа — плечики с вещами вдеты крюками в панцирную сетку кровати, торцом опертую о стену.
Спустя час мужчина уже сидел на диване, раскачивался с закрытыми глазами, обхватив себя за плечи. Был он небрит, дышал прерывисто, иногда содрогался словно после тяжелого плача. Потом медленно шел в ванную по длинному захламленному коридору, опутанному проводкой в седой пыли. У туалета посторонился, давая дорогу выходящей оттуда старушке с серой шалькой на упавших плечах. Проковыляла мимо с банкой мочи. Она то ли относила ее в поликлинику, то ли пила, как утверждала бойкая молодуха из конца коридора. Из кухни несло кислятиной и горячим бельем.
— Я просто больше не могу, — хрипло прошептал он в мутное зеркало над раковиной.
В ванну залез в резиновых шлепанцах. Долго стоял под душем, брился, вспенивая кисточку на чужом мыле. Вдруг выключил воду и аккуратно опустился на дно, подложив под зад свои тапки. Вывернув руки перед собой, он разглядывал голубую жилковатость запястий, гладил их. Снова долго скреб себя под душем, стараясь не касаться стен в разводах черной плесени. Потом осторожно открывал подряд все ванные шкафчики, стараясь не греметь, искал что-то среди столбиков шампуней, ватных дисков, ушных палочек.
В комнате он три раза поменял свитер, долго выбирал штаны. Плеснув в ладони одеколон, протащил их со шлепком по впалым щекам.
В просторном пятиугольнике кухни запотели окна из-за огромного цинкового бака, в котором кипятилось белье. Зажигая газ под мелкой кастрюлькой с водой, мужчина не отрывал взгляда от золотистых кусочков минтая, скворчащих рядом на чугуне. Сглотнул и прислушался: тихо. Ну, секунд пятнадцать у него есть. Он вдруг ожил, собрался, схватил со своей тумбы пустой заварочный чайник и, обжигаясь, руками запихнул туда два нежных куска. Закрыл крышечкой и быстро направился к туалету. Там, давясь горячей рыбой, он жадно ел под крики соседки: недосчиталась кусочков. Дымящаяся рыба распадалась на тонкие белые пластинки, крутилась в пальцах. Пока соседка ломилась в туалет, рассыпая по двери злые кулаки, он хладнокровно отмывал чайник от жира и рыбного духа. Потер его комком туалетной бумаги, сполоснул под струями в унитазе, тщательно вытер, стараясь не заляпать свой красивый джемпер.