Впрочем, далеко не все парижские ученые проявляли такую же готовность помогать безвестному провинциалу, как Геттар. Например, Ш. Боссю, «после некоторого замешательства», ограничился дежурным обещанием сделать «что-нибудь» для молодого человека, буде подвернется такая возможность. Самолюбие Ромма было уязвлено:
Я никогда бы не почувствовал яснее разницу во влиянии геометрии и физики на характер человека, чем в присутствии двух этих господ [Ш. Боссю и Ж.Э. Геттара. – А.Ч.]. Какой контраст! Один, простой в обхождении и добрый, оказывает услугу из одного только удовольствия так поступить; другой делает ее не иначе, как демонстрируя свое превосходство. Похоже, геометр имеет право чувствовать себя настолько же выше других людей, насколько его дисциплина выше других наук; он не считается с полезностью каждой из них и не принимает во внимание то, что первый из людей может принадлежать к последнему из сословий, а последний человек может заниматься первой из наук[262].
Однако это было далеко не последним из разочарований Ромма. Столь же саркастический оттенок носит его рассказ о встрече с Даламбером. Когда именно она произошла, нам не известно, так как письмо с ее описанием до нас не дошло. Мы знаем о ней лишь по отрывку из этого послания, опубликованного М. де Виссаком без указания даты. Но, судя по тому, что уже в первом сообщении из столицы Ромм упоминает о предстоящей встрече с Даламбером, она, по-видимому, имела место в начальный период пребывания риомца в Париже.
Я видел Даламбера. Он позировал художнику, писавшему его портрет. Можно сказать, что его рост и физиономия составляют разительный контраст с умом и способностями, принесшими ему столь широкую известность. Если бы художник не держал в руке карандаш, я бы его принял за ученого, а Даламбера – за слугу. Отец Бертье, которому я обязан этой беседой, спросил у него, какого плана следует придерживаться в своих занятиях молодым людям, желающим освоить математику. Даламбер посоветовал для начала курсы Безу, для совершенствования – работы Жакье и Эйлера, а для стремящихся постичь все, что есть наиболее трансцендентного в математике, – свои собственные труды. Последнее показало мне, какого Даламбер мнения о себе[263].
Не слишком благоприятное мнение, составленное Роммом о Даламбере, отразилось и в его описании встречи с Ж.Ж. Лаландом, которое дошло до нас также исключительно благодаря де Виссаку:
В беседе он [Лаланд] хочет играть такую же роль, какую Даламбер играет в двух Академиях[264], членом которых состоит, – роль, так сказать, единственного судьи и руководителя. Тот, кто имеет несчастье ему [Даламберу] не понравиться, не понравится и обеим корпорациям. Он один занимается раздачей философских мантий и сажает в академические кресла не тех, кто этого заслуживает, а тех, кто его устраивает[265].
Неприятный осадок у молодого провинциала оставался даже после встреч с теми учеными, которые вели себя далеко не столь заносчиво, как знаменитые математики. Беседой с физиками Ф. Розье и Ж.Э. Сиго де Лафоном (Sigaud de Lafond) он остался в высшей степени доволен, но, тем не менее, по ее окончании грустно заметил в письме: «Можете теперь судить, сколько времени мне приходится терять, чтобы окучивать (cultiver) всех этих господ»[266]. Главное же, что понял Ромм в первые недели жизни в Париже: его здесь не ждали, и никто – даже люди, соблаговолившие принять в нем некоторое участие, – не горел желанием впускать его как равного в «республику наук». В том же первом своем письме из столицы он жаловался:
Меня начинает задевать отношение ко мне всех этих ученых. Мне самому неприятны попытки заинтересовать персон первого ранга судьбой мелкого провинциала, который, не имея денег в кошельке, хочет заставить Даламберов, Боссю, Геттаров хлопотать о том, чтобы ему эти деньги добыть. Судя по всему, в моем поведении есть нечто шокирующее. Меня обескураживает не то, что я не могу встретиться с этими господами, а то, что мне приходится делать это слишком часто[267].
В столице Ромм совершил и еще одно неприятное для себя открытие: оказалось, что «республика наук» отнюдь не являла собою идиллическое братство или хотя бы содружество интеллектуалов, каковым она представлялась из Риома ему и его друзьям, судившим о ней по восторженным описаниям литераторов. Напротив, сплошь и рядом оказывалось, что те или иные ученые питают к своим коллегам далеко не братские чувства. Вот как описывал это Дюбрёлю Ромм на примере Ж.Л. Бюффона:
У г-на Бюффона в Париже не столь много поклонников, как Вы полагаете и как я сам думал, когда был рядом с Вами. Каждый день его сочинение [ «Естественная история». – А.Ч.] подвергается нападкам за все новые ошибки и особенно за его Приложение к теории земли. Если бы г-н Бюффон находился в обществе теолога, метафизика, моралиста, физика, анатома, астронома и т. д. и каждый бы захотел высказать мнение о той части знаменитого сочинения, которая относится к сфере его собственной компетенции, то вскоре великий исследователь природы оказался бы повержен к стопам этих цензоров, и, похоже, подняться ему помогли бы только любители прекрасного стиля. Вы станете кричать о хуле. Когда-то и я кричал то же самое, но со временем мой голос стал звучать тише[268].
Это грустное наблюдение Ромм сделал несколько месяцев спустя после приезда в Париж. Однако с враждой между мэтрами «республики наук» ему пришлось столкнуться уже в первые недели своего пребывания в столице, о чем он также не преминул сообщить Дюбрёлю:
Не возлагайте, мой дорогой друг, слишком больших надежд на рекомендации, которые мне дают парижские ученые. Не все одинаково готовы выполнять то, что обещают, и не все могут это выполнить. Кроме того, я заметил между некоторыми из них антипатию, каковая Вас, быть может, удивит. Если меня кому-либо представило некое лицо или меня самого ему представляли, этого может оказаться достаточно для того, чтобы в другом месте меня не приняли. Такое со мною случалось не раз, особенно среди ученых первого ранга. А потому я жду гораздо большего от тех, кто держится с меньшей претензией, хотя имеет, быть может, на нее гораздо больше оснований. Меня преимущественно влекут к себе люди такого склада, как гг. Розье, Сиго де Лафон, Геттар, Дюпон[269].
Заметим, что среди перечисленных лиц нет никого из высшего эшелона научного сообщества Франции, каковой тогда составляли знаменитые математики. Правда, упомянутый Дюпон, как поясняет далее Ромм, тоже был математиком и даже ежегодно читал в Париже публичные курсы лекций по данной дисциплине, однако, помимо этой информации, никому из биографов Ромма ничего о Дюпоне узнать не удалось. И это при том, что для всех них, начиная с М. де Виссака, сей персонаж представлял особый интерес, ибо сыграл важную роль в жизни их героя. По-видимому, это был не слишком значительный член ученого сообщества, не оставивший сколько-нибудь заметного следа в анналах французской науки.
Однако то же самое отнюдь нельзя сказать о его следе в судьбе Ромма. Для последнего знакомство со скромным математиком, даже имени которого мы сегодня не знаем, имело гораздо более важные последствия, чем все встречи с великими – Даламбером, Лаландом и др. «Именно он, – писал Ромм о Дюпоне, – нашел мне ученика для занятий математикой, молодого человека двенадцати лет, проявляющего очень хорошие способности»[270]. Так у риомца появился постоянный источник дохода, что позволило ему, наконец, приступить к занятиям медициной. Но событие это имело и другое, еще более важное значение: отцом ученика Ромма был русский граф Александр Александрович Головкин. Тем самым волею случая Ромм вступил на путь, которым ему предстоит войти в русскую историю.
А.А. Головкин (1732–1781) был внуком Гавриила Ивановича Головкина (1660–1734), основоположника первого графского рода в России, государственного канцлера в царствование Петра Великого, Екатерины I, Петра II и Анны Иоанновны. Второй сын канцлера, Александр Гаврилович (1689–1660), был русским послом в Берлине, Париже и Гааге, но когда императрица Елизавета Петровна отозвала его в Россию, вернуться не захотел и остался в Голландии. Там-то и родился Александр Александрович. Юность его прошла в Голландии, затем с 1761 по 1770 г. он жил в Швейцарии, после чего обосновался в Париже, где и нанял для своего сына Георгия учителя математики – Жильбера Ромма[271].
Подробнее о развитии отношений Ромма с графом Головкиным будет сказано чуть позже. Пока же мы вернемся к первым неделям «завоевания» столицы молодым провинциалом. Шел уже второй месяц пребывания его в Париже, а к занятиям медициной, ради которых Ромм собственно туда и приехал (по крайней мере, так полагал доктор Буара), он еще и не приступал. Поэтому в письме от 2 ноября 1774 г. Буара счел необходимым подробно проинструктировать юного друга, у кого из парижских профессоров тому лучше заниматься, и посоветовал помимо анатомии и физиологии посвятить первый год учебы освоению химии и ботаники[272].
Постепенно жизнь Ромма вошла в обыденное русло. Получая небольшой, но регулярный заработок у графа Головкина, он смог, наконец, приступить к изучению медицины. В конце декабря 1774 г. Ромм описывает друзьям уже не единичные встречи с интересными и полезными людьми, а свой обычный распорядок дня. Иными словами, его существование приобрело определенную размеренность. Дабы читатель мог из первых уст узнать о суровых парижских буднях школяра-провинциала, приведу эту часть письма Ромма целиком: