– А зачем ты мне это рассказываешь? Пугаешь?
– Прости. Мысли путаются. Я рад, что тебя встретил. Искренне рад. Тому, что встретил. Но не тому где. Сейчас не время сидеть в частной лавочке.
– Вы же сами нэп объявили.
– Как объявили, так и прихлопнем. Мой тебе совет… мое требование – бросай своего нэпмана, иди в наркомат. Я еще в достаточной силе. Я тебя устрою.
– Зачем? И что я в твоем наркомате делать буду? Со своим-то филологическим образованием.
– В газету устрою. «Красный телеграф». А через полгода дам рекомендацию в партию.
– Илларио-он, мне еще вашей партии не хватало! Да у вас там ежегодные чистки. А я дворянин.
– Я тоже, братец ты мой, не из мещан. Покойник батюшка первой гильдии достиг.
– Ты совсем другое дело. Со старых большевиков происхождения не спрашивают. Тогда бы и Ленина следовало вычистить. Я вам сочувствую, конечно, но…
– Никаких «но»! Партия как никогда нуждается в грамотных, образованных людях. Иначе нас захлестнет мелкобуржуазная стихия. Уже захлестывает. Партию надо спасать.
– От чего?
– От мелкобуржуазной стихии. Мы ее недооценили. Она сидит в душе каждого крестьянина, каждого рабочего. У всех – хватательный рефлекс. Неутолимая жадность. А в сочетании с темнотой, необразованностью – о, это, Фелицианов, страшная сила. Но верхи партии расслабились. Они этого не видят и потворствуют. Ты бы знал, Фелицианов, как нам сейчас не хватает Ленина! Он же все это предвидел! По партии нанесен страшный удар. А мы его все проглядели. Даже радовались, помнишь лозунг: «На место одного мертвого Ленина десять тысяч сознательных рабочих-партийцев!»?
– Ну и что?
– Как «ну и что»! Ленин предупреждал: будьте особенно внимательны при приеме красноармейцев и комсомольцев, надо посмотреть, чему они там научились. А мы раскрыли ворота любому прохвосту, сообразившему, что через партию можно прекрасно обделывать свои делишки. Этот «ленинский призыв» – данайский дар. Он разрушил партию – элиту общества. Ум, честь и совесть. Это не громкие слова – это так и было, Фелицианов. А теперь эти новые коммунисты вычищают из партии старых, заслуженных большевиков. Выискивают, какую позицию занимал в 1912 году. Ах, ты отзовист – боролся с партией, боролся с Лениным. А что потом – трижды сидел, бежал с каторги, вел за собой отряды Красной армии – все побоку. Подвинься, старик, тут мы пришли. В последнюю чистку именно по этому принципу и изгоняли из партии. У меня уже десятка полтора писем от таких исключенных. И вот ведь что – вычистить легко, дело одной минуты, а восстановить справедливость – тут месяцы уходят, и не всегда успешно. Бюрократия уже в партийные органы пролезла. Спасать, спасать надо партию, а для этого все грамотные и умные люди обязаны объединиться и завоевать большинство.
– Мне, Илларион, не с кем объединяться. Я сам по себе. Можешь считать меня мещанином, обывателем, но я не мыслю вашими масштабами – классовыми категориями, борьбой масс и прочими абстракциями. Для меня нет большой разницы между каким-нибудь красногвардейцем и тем охламоном, что вашего Баумана обрезком трубы пришиб. Вся разница в подстрекателях. Одного некий Дубровин на убийство подвигнул, другого Ленин на грабежи, а хороши все. Да и не представляю, что я могу делать в вашей партии, зачем я вам? Мне это скучно.
– Скука вещь преодолимая. Всегда найдется чем загрузить. В партийной работе сам не заметишь, как с тебя слетит твой индивидуализм. А сейчас дело Ленина, дело революции в опасности. Надо бороться, Георгий, отстаивать партию как орден рыцарей революции – честных, бескорыстных и при всем том высокообразованных.
Последнее просто смешно. В большевистской верхушке едва наберешь десяток деятелей, одолевших полный университетский курс. Потому и разруха у этих недоучек. Но если Илларион верно обо всем догадался, и чья-то злая воля затеяла все это? Да что там воля – какая дьявольская, изощренная хитрость!
– А может, так и задумано? И ты, как Дон Кихот, – на мельничные крылья с проржавелой пикой?
– С какой целью?
– Цель в таких случаях, Лариоша, всегда одна – безграничная, абсолютная власть. А средства старые – послушные бояре и опричнина. Этим и кончаются все революции. Вы же сами, едва гражданская война кончилась, учинили показательный процесс – и против кого? Своих же братьев революционеров – эсеров. Ну а теперь, по логике истории, террор уходит внутрь собственной партии. И не успокоитесь, пока всех своих дантонов не поуничтожаете. Реакция не всегда в среде побежденных, она зреет в умах победителей, точнее, в инстинктах, ума у толпы, или, как вы ее называете, масс, нет. Но мне до этого нет никакого дела. Я это понял, смирился и как-нибудь проживу.
– Напрасно, Фелицианов, ты так думаешь. Если ты прав, то и ты не отвертишься – извлекут из тараканьего угла и загонят за Можай. Но мы, большевики-ленинцы, оптимисты, мы с верой смотрим в будущее. Я надеюсь, Фелицианов, что ты рано или поздно сам дозреешь и придешь к нам. А что до эсеров, по коим ты слезы льешь, так напрасно. Это злейшие идейные враги социализма.
– Что-то я не помню, чтоб ты враждовал с Полушкиным. Не разлей вода были в гимназии. А тот ведь эсер, кажется.
– Ты бы еще первый класс вспомнил, когда я с Ковальским, будущим деникинским генералом, дружбу водил. Революция вещь жестокая, ради нее приходится от многого отказываться, и от дружбы в частности.
– Ну вот видишь. А вдруг революция заставит тебя отказаться от меня?
На том они расстались, едва ли друг другом довольные, и Жорж на следующий день напрочь забыл об этой встрече. И полагал, что никогда о ней больше не вспомнит. Напрасно полагал. Как ни силился, она являлась «пред мысленным взором» до самых мелочей.
Впрочем, что он особенного сказал? Да и разговор кончился ничем. На всякий случай решил все, связанное со Смирновым, насколько возможно, отрицать. Других же грехов перед властью он, как ни терзал память, припомнить за собою не мог.
Вызван был Жорж на четырнадцать ноль-ноль, но с утра дома не сиделось, и вышел он, едва дождавшись полудня. На Лубянку отправился от самой почти Триумфальной площади не в простуженном трамвае, а пешком, путем извилистым, прощальным. С шумной не по настроению Тверской свернул в Старопименовский переулок. В перспективе его, окруженный столетними тополями, стоял особнячок с мезонином князя Енгалычева. Кузина Леля двадцать лет назад поступила в тот дом гувернанткой к мальчикам, да так и прижилась там, выйдя замуж за стареющего вдовца и приняв его титул. В шестнадцатом году она стала полновластной хозяйкой особняка: князь умер от горя – не перенес гибели одного за другим своих мальчиков в германскую войну. А в революцию к несчастной вдове-княгине пришли красногвардейцы с Пресни, учинили в доме погром, вышвырнули Лелю на улицу. Сейчас она притаилась, как мышь под веником, в глухом лефортовском углу, там у нее комнатка-пенальчик на втором этаже дряхлого барака, она довольна нищенским жалованьем в библиотеке при какой-то конторе и боится собственной тени. Мысль о Леле Жорж тотчас прогнал – опасно вспоминать близких на пути, заданном жандармской повесткой.
Вознесенное серо-зелеными о черных морщинах стволами лиловое облако с густыми шапками вороньих гнезд висело в небесной лазури над енгалычевским особняком, и голова закружилась от восхищения. Вороны с громким граем носились над переулком, солнце било по чистым окнам, а с их стекол – в глаза. В такое февральское оттепельное вдохновение жизнь мячиком бьется в грудной клетке, никакая печаль не берет, и трезвые мысли умирают, не добравшись до разумного слова.
От енгалычевского дома, посетив его воспоминаниями о вечном запахе кориандра, тмина, еще каких-то пряностей, о скрипучих паркетных досках, так и не дождавшихся замены, и скрипучем же старческом голосе князя Александра Филипповича, Жорж своротил в Воротниковский, остатком Дегтярного вывернул коленце на Малую Дмитровку с веселыми и звонкими трамваями, перешел ее и пустился вниз, под гору, Успенским переулком и прошел его весь, подавив соблазн срезать путь проходным двором, который показал ему давеча Смирнов.
С ненасытной жадностью восхищенного провинциала, первый раз попавшего в столицу, Жорж оглядывал давным-давно знакомые, вдоль и поперек изъезженные равнодушным взглядом барские особняки, массивные доходные дома, впихивал их в память, но, едва миновав квартал, начисто забывал и белый облицовочный кафель – авторскую мету архитектора Ольгерда Пиотровича – тяжеловатого дома посреди Дегтярного, и тот же глазурованный кирпич, но мету другого рода – молочной лавки Бландова при выходе на Малую Дмитровку, и чугунный балкончик, опоясывающий угловой дом в Успенском, и церковку напротив, и садовую решетку «Эрмитажа», и зеленый островной особняк в начале Петровского бульвара. Но полотенечные узоры, вышитые белым кирпичом по красной стене несуразного утюгообразного строения в устье Крапивенского переулка, врежутся в память, как ножом. А ведь безвкусица. Ну да, безвкусица и берет нашу память наглостью, как пустенькая опереточная мелодия. И непрошеный Кальман отозвался в голове со своей пошлой Сильвой.
На Неглинной, в бульварной ее части, дети лепили снежную бабу. И вдруг взрослый человек, распихав перчатки по карманам, слепил снежок и покатил его по теплому снегу. Ком рос, разрастался под чуткими пальцами, дыша давно позабытым счастьем – да, да, на прогулке с мамой и няней Василисой, на Тверском под памятником Пушкина. Мне года три, еще Сашка не родился… И такой же ком, живой и одушевленный, вырос под моими ладонями легко и незаметно из маленького снежка, и радость билась в кончиках пальцев. Да куда ее, радость эту, теперь девать?
Георгий Андреевич вмиг протрезвел, отряхнул пальто, натянул перчатки, важным жестом поправил сбившийся шарф и скорым шагом, не оглядываясь по сторонам, направился по адресу, обозначенному на казенной оберточного вида бумажке.
Уполномоченный ОГПУ Штейн А. М. не производил впечатления ни садиста, ни палача. Лицо его даже показалось полузнакомым. Рыжие волосы мелким вьющимся бесом вздыбились над высоким лбом, водянисто-голубые глаза упрятались за очками с мощными стеклами, большой, видать, диоптрии, и это углубляло их пытливость, а взгляду придавало шуструю сообразительность. Толстые, негритянские губы никак не вязались ни с тонким крючковатым носом, ни с маленьким остреньким подбородком. Ему бы черный лапсердак и длинные пейсы, выпущенные из-под котелка, – вылитый учитель-талмудист из хедера где-нибудь на окраине Витебска или Пинска. На нем, однако ж, мешком сидел военный френч с неведомыми для штатского Фелицианова знаками различия.