– Но меня здесь держит не народ, а ОГПУ, государственное учреждение.
– Государство у нас, как вам известно, пролетарское. А ОГПУ – передовой отряд пролетариата в борьбе с тайным врагом. Мы облечены полным доверием партии и руководимых ею революционных масс. Народ нам верит больше, чем себе. Органы не ошибаются. Слышали? Так вот, это уже пословица. – Лисюцкий усмехнулся, огладил подбородок тем же жестом, что оглаживал подбородок сам Фелицианов, когда был доволен собственной удачной остротой и скрадывал свой смех. – Впрочем, шутки в сторону! Речь идет не о классовой ненависти к вам и вам подобным, хотя и она имеет место. Революция разбудила в массах самые темные инстинкты.
– Да уж, имел случай убедиться.
– Убедились и отскочили в сторону. В момент, когда такие люди, как вы и я, нужны стране как воздух. Страна после всех разрух и разнузданности хочет покоя и порядка. Массы устали от собственных бесчинств. И сами молят о твердой, железной руке.
– Я в этих бесчинствах не участвовал. Скорее, страдал от них. А Панин так вовсе сам пришел служить будущему порядку. С какой стати ваша железная рука хватает нас?
– Вы, Фелицианов, человек образованный, к тому же неглупый и способный делать кое-какие выводы. Вы, конечно, понимаете, что революция наша, что бы о ней ни говорила пропаганда, никакая не пролетарская. Пролетарии настолько темны, что, кроме пугачевщины, ни на что не способны. Ни на революцию, ни тем более на создание государства после такого переворота. Все это – и государство и революция – дело рук интеллигентов. Ленина, Троцкого, Дзержинского… А началось все с Радищева, с гоголевского «маленького человечка» – да что я вам проповедую, вы же с Розановым общались, его последнюю книгу сами распространяли. А там еще декабристы кого-то, кажется Герцена, разбудили, тот народников – так до Ленина и дошло. Ленин вместе с партией и разбудил богатыря. Так вот, народу-богатырю опять баиньки пора. Вы посмотрите, сколько после восьми лет войн беспризорных на улицах. А это будущие бандиты. Стране нужен порядок. По-ря-док!
– Но какое отношение это имеет ко мне? Я вроде бы не похож на беспризорника.
– Ну с беспризорниками мы без вас управимся. Но пока жив и действует хоть последний интеллигент с вечными сомнениями, порядка не будет. Мы сделали свои выводы из прошедшего десятилетия. Стране больше не нужны ни ленины, ни троцкие, ни дзержинские. Феликс Эдмундович сам этого не хочет. А потому и дал прямое указание истреблять ту среду, в которой вызревают ленины, троцкие и дзержинские.
– Я, конечно, принял октябрьскую революцию, но, поверьте, уж от меня-то никаких революционных идей не исходило.
– Ну уж! А долой пошлость, долой буржуазное филистерство! То-то вы его не проповедовали в Политехническом! А ваши якшанья с футуристами!
– Футуристы во главе с Маяковским ваши самые верные адепты.
– У меня на сей счет свое мнение. Но речь не о них. О вас. Вы – та самая среда, в которой рождаются и множатся ниспровергатели основ. А что до конкретных обвинений, за ними дело не станет. Запомните, Фелицианов, от нас невиновными не уходят. Хотя мы и поддерживаем молву о том, что органы разберутся. С вами, уважаемый Георгий Андреевич, мы уже разобрались. И речь теперь только идет о сроках изоляции. По мере вашего упорства он будет увеличиваться. Только и всего.
– Как же вы разобрались, если я не подтвердил ни одного из ваших нелепых обвинений? Ну не видел я ни разу в жизни ни Любимова, ни Сапожкова! Да и с Паниным не встречался бог весть сколько.
Лисюцкий хитренько так улыбнулся и посмотрел на арестанта с ироническим сочувствием:
– А я верю, что ни с Сапожковым, ни с Любимовым вы не знакомы, да и Панина не то что не видели последние месяцы, а даже избегали с ним встреч. Только это не меняет дела, даже усугубляет ваше положение. Вы ведь, признайтесь, презирали Константина Васильевича, его наивную веру в народную власть, не доверяли его новому высокому положению… И вроде как правы оказались – где теперь член коллегии ВСНХ? Но и вы там же. Вы умнее, а мы хитрее. Мы выявляем потенциальных врагов – то есть людей, которые сеют крамолу одним своим существованием.
– Тогда вам придется пересажать всю русскую интеллигенцию.
– За этим дело не станет. Надо будет – пересажаем. Сейчас новая растет, без ваших предрассудков. Это сильные люди – преданные партии, бескомпромиссные, готовые стать машинами социализма. Синтез плоти и духа. Да, кстати, это не ваши ли слова? Вот этот синтез и сменит вас – вечно дряблых, и нерешительных, и главное, сеющих нерешительность и дряблость в юных мозгах. Вы же не молчите, вы треплетесь по углам – красиво, убедительно, юнцы внемлют вам, так вера и уходит из-под ног… Революционерство еще с пушкинских времен началось. Преступно было ярем барщины старинной оброком легким заменять, преступней, чем бунт на Сенатской площади. Бунт подавили, и все улеглось. А добренький барин Онегин устои подорвал. Сначала крепостничества, а там и до самодержавия недалеко. Все эти онегины и печорины, бездеятельные и на первый взгляд безвредные болтуны, и создали ту среду, в которой произрастают революционеры. И вас надо душить в зародыше.
А что до конкретных обвинений – не в них суть. Мы можем и принять ваши доводы по делу Панина – Сапожкова – Любимова, привязать вас к любому другому заговору – так это ж потребует уйму времени, новых дознаний, арестов. Но уже не по панинской записной книжке, а вашей. На свободу-то все равно вас выпустить нельзя. Вы теперь наш враг навсегда. Так что не дурите – не эти обвинения пойдут в ход, так другие. Только если будете упорствовать – расстрел. А признание, хотя бы частичное, может сохранить вам жизнь.
Фелицианов почувствовал себя загнанным в угол. Негде, не у кого искать спасения. Обращаться к разуму дальше – только множить страдания. К состраданию – тем более. Однако ж вышколен – ни слова о нашем сходстве. Даже в жестах. А зачем ему вслух? Сходство с врагом вещь подозрительная, и лучше этого не озвучивать в ушастых стенах ОГПУ, зато этот гад читает мои мысли, не потому, что психолог, а потому, что легче, чем любому другому, стать на мое место.
Подгадила природа, ох как подгадила!
Придушить бы мерзавца собственными руками! Задушить, переодеться и уйти с его документами. Зачем душить, зачем руки марать? Просто оглушить тяжелым. И момент подходящий.
О да, момент был подходящий, и потом всю жизнь Георгий Андреевич будет оглядываться на него, до мелочей и во сне и наяву вспоминать, а в иных снах даже воспользуется… И будет просыпаться в холодном поту и проклинать себя. А счастье было так возможно, так близко… Да счастье ли?
Вот этот миг. Блеснула лысинка Лисюцкого, прикрытая помертвевшими волосами – зачем-то он наклонился к нижнему ящику стола. И рука Георгия Андреевича сама потянулась к бронзовой головке пресс-папье – схватить и в висок! Так все просто – и на свободе. Фелицианов привстал, смерил расстояние до противника, просчитал внезапный рывок, удар, увидел даже, как осядет на пол его враг… И отдернул руку от пресс-папье. Вдруг стало так отвратительно, тошно – он физически не способен убивать. Стать с ними на одну доску. А там и жить придется не по своим законам, а по их. Жить в чужом обличье! Он даже увидел эту жизнь, свое-несвое будущее с яркими радостями всевластия и безответственного греха. И, опережая мысль, затаптывая голосом сомненья, выпалил:
– Бог с вами! Я подтверждаю показания Панина. Да, да, да, завербован! – Он, как гвозди в гробовую доску, забивал эти «да, да, да!». Страх соблазна – убить и выйти на свободу – гнал в бездну. И вдруг запнулся на краю: – Но развить шпионскую деятельность не успел.
Лисюцкий тем временем вернулся в исходное положение. Долгим взглядом посмотрел на Фелицианова, усмехнулся каким-то своим мыслям и заключил:
– Пока нас и это устраивает. Позвольте, я запишу то, что вы сказали. Так, а теперь распишитесь. Вот здесь. – Вынул ручку из чернильницы, подал Фелицианову, а когда тот поставил подпись, посмотрел на подследственного со значением и протянул ему пресс-папье: – Промокните, пожалуйста. Сам, довольный, откинулся на кресле. Победитель.
– Подписали? Вот и ладненько, вот и хорошо. – Лисюцкий закрыл папку с делом Фелицианова Г. А., стянул тесемки узлом-бантиком, отложил в сторону. На поверхности стола тем временем оказались кофейная мельница, спиртовка, пакетик с кофе, пачка сахару в синей бумаге, перевязанной желтенькой ленточкой. – С этим мы покончили. Пока. А там видно будет.
Лисюцкий вызвал конвоира.
– В камеру!
Фелицианов думал, что камеры – в глубоких сырых подвалах, а его вели по каким-то коридорам, переходам и лестницам, но все наверх и наверх. Наконец привели в номер, больше похожий на гостиничный, чем тюремный: паркетный пол, железная кровать, застланная солдатским одеялом, правда, окно забрано было мощной решеткой, а дверь украшало квадратное окошечко. Впрочем, сил у арестанта не осталось, он как лег, так и провалился в глубокий черный сон до самого утра, когда хлопнуло дверное окошко и раздался окрик надзирателя:
– Подъем!
Через час окошко снова открылось: принесли завтрак – пшенную кашу и подобие чая. Но голодному не до изысков.
Вернулось время. В процессе следствия, оказалось, пропало девять суток. Им хватило чуть больше недели.
Готовясь к новым допросам, Георгий Андреевич изыскивал пути оправдания – и своего, и Панина, и этих неведомых Любимова с Сапожковым. Запоздалая совесть грызла днями и ночами, и поговорка «Сила солому ломит» не приносила облегчения. Еще ведь можно было сопротивляться, Лисюцкий не силой и не хитростью взял. Соблазн сокрушил Фелицианова. Ночами снилось, как душит следователя, как уходит победоносно из заточения, просыпался весь мокрый от сердцебиения – упустил такой шанс, упустил и сломался. Да, сломался, надо быть честным перед самим собой: ты ведь, Жорж, просто-напросто испугался кардинально менять свою жизнь. И тебе легче влечься по произволу сильных, пусть и врагов твоих, чем самому менять жизнь.