Жилец — страница 33 из 92

* * *

Георгий Андреевич сторонился личностей сильных, чья магнетическая воля притягивала к себе окружающее большинство. Он оберегал свою самостоятельность. И хотя в лагере смешно надеяться на будущее воплощение гуманитарных способностей, ради которых и держался самосохранения, – тридцати шести лет на свободе ему на это не хватило, он по какой-то нравственной инерции держался подальше от всякого рода вождей и трибунов.

В июньском этапе заключенных выделялся высокий рыжеволосый старик с поседевшей раньше головы бородою и глубокими пронзительными глазами. Суровость надменного, неприступного взгляда удивительным образом сочеталась с их ясной голубизной. Видно, еще где-нибудь на пересылке вокруг старика сбилось некое стадце преданных ему людей. А сам он, смолоду привыкший властвовать, держался с неколебимым достоинством, и даже охранники как-то поеживались от его гордой осанки и насупленных бровей.

На перекличке по прибытии этапа на фамилию Фелицианов отозвался и вновь прибывший. Легкое замешательство, пока охранник не догадался добавить имя. Тот был Владимир.

* * *

В 1913 году два честолюбивых Фелицианова, профессор истории и священник прихода Николы на Могильцах, составили и издали в типографии «Родословие Фелициановых» с непременной таблицей генеалогического древа, больше широкой, нежели глубокой. Род начинался всего-навсего с 1740 года. А далее в глубь веков – тьма. Жорж, в ту пору студент, помогал родственникам-энтузиастам, разыскивал предков по архивам, переписывался со всей Россией, куда забредали вольные отпрыски их славной фамилии. Работа эта была интересна, но как-то поостудила его дворянскую – в третьем лишь поколении – спесь. Фелициановы по происхождению даже не священно-, а всего лишь церковнослужители – дьячки, пономари и прочая мелочь. Правда, к началу нынешнего века многие выбились в люди. Жоржа удивило происхождение собственной фамилии. До Александра Первого русское духовенство фамилий не имело, потому и не нашлось свидетельств об отце и матери основоположника рода – сельского дьячка Феодора из-под славного города Дмитрова. Внук его Евлампий, поступивший в 1818 году в духовную семинарию, и короновал себя столь пышной фамилией, на взгляд Жоржа, сильно отдающей литературщиной. В гимназии Жорж гордился красотой имени, в университете – стыдился, теперь привык.

* * *

Владимир Фелицианов, соборный протоиерей в Богородске, приходился Георгию Андреевичу, как следовало из генеалогической таблицы, четвероюродным братом, но даже знакомы они не были.

В бараке протоиерей сам подошел к Жоржу.

– Удивительно в узилище найти носителя своей редкой фамилии.

– А мы родственники и приходимся друг другу братьями в четвертой, если не ошибаюсь, степени. У нас общий прапрадед – дьячок Феодор церкви Успения Божьей Матери в городе Дмитрове. А прадеды – Илья и Порфирий – его сыновья. Мы от Порфирьевичей, а вы от Ильичей.

– От Ильичей, говорите? Ну-ну! – Гордого старика явно покоробило происхождение «от Ильичей», да еще в сочетании с именем его. Сейчас это звучит весьма двусмысленно. – Нет-с, я Владимир Терентьевич.

И холодок пробежал между братьями, хотя что такого сказал Георгий? Будто это он ославил такое хорошее отчество. Как бы оправдываясь, Жорж пустился в рассуждения об их генеалогическом древе, перечислил всю известную ему и неизвестную родню, всплывшую в процессе издания родословной. Брат Владимир слушал его невнимательно – его заботило братство во Христе, духовное. Он предпочел бы и Жоржу быть не братом, а отцом, как для своих клевретов. И разговор увял.

Засыпая, Жорж мучился недоумением: как это так вышло, что он вроде бы подчинился отцу Владимиру, искал его симпатии к себе, а не дожидался братских чувств и равенства? Протоиерей привык властвовать, вести за собой – хоть в бездну. А проповедует смирение. Почему с иными людьми не получается держаться независимо?

Общения с братом были редки. От ежевечерних молитв, когда отец Владимир собирал вокруг своих нар паству, Георгий уклонялся – ему претила атмосфера рабского подобострастия, которая, как облако, окутывала брата. Что-то в этом было омерзительно мирское, а Владимир не чувствовал двусмысленности положения каторжного вождя и принимал поклонение как должное. Чем он тогда отличается от старого народовольца Залепухина, которому в рот смотрят молодые эсеры?

Георгий Андреевич как бы погрузился в русскую историю: здесь перемешались век семнадцатый с веком девятнадцатым. Посмотришь на Владимира – будто и не было в России Петра Первого. А Залепухин мыслил категориями шестидесятых годов, что ни слово – клятвенная речь над могилой Добролюбова или Писарева. В его-то годы – старику было хорошо за семьдесят – можно было б и поумерить революционный пыл. Какой-то вечный гимназист пятого класса, как Илларион Смирнов. Почему эти «сознательные» все такие одинаковые? Хотя из разных партий и даже ненавидят друг друга едва ли не больше, чем царя и буржуазию, против которых вместе боролись.

А потому, что человек мал и в мир пришел нагим. Слово для него – одежда мысли, а не мысль. Мысль-то надо найти самому, перебирая тысячи слов, а это трудно. Мысль требует внимания и терпения. А у человека среднего ума на такие упражнения просто не хватает сил. Ему проще пойти за мыслью, кем-то уже найденной и облаченной в лозунг. С лозунгом он чувствует себя одетым. И что ему за дело, что, едва выкрикивается лозунг, мысль умирает? Она боится законченных формул. И вот ведь странность: тому же Залепухину легче положить свою жизнь за звонкий лозунг, чем просто сесть на пенек и подумать. А уж класть чужие жизни за красивую фразу – это пожалуйста, мы своей-то не щадили, что нам чужая!

Залепухин подорвал в Фелицианове с детства воспитанное уважение к старости. Он ведь прожил яркую жизнь, знавал Желябова и Кибальчича, отбывал ссылку вместе с Короленко, в эмиграции дружил с князем Кропоткиным, а в Ницце, если не врет, пил чай у самого Лорис-Меликова и хвастался, как победил в споре этого царского сатрапа. Хотя в отставке, в царской немилости, признавал Залепухин, бывший диктатор в бархатных перчатках оказался милейший, любезнейший человек. Залепухин и в уме не отказал покойному графу. И почитал своеобразной жертвой царизма.

Да, столько прожил, столько и стольких видел, а ума не нажил ни на грош. Ферапонт Ксенофонтович выразился о нем очень хлестко – Народный барин. И в среде политических это звание закрепилось за старым революционером.

Вот кто совсем не походил на барина, так это князь Василий Алексеевич Павелецкий, отпрыск рода Рюриковичей. Он с поразительно естественной легкостью общался со всеми. И, единственный из политических, часто бывал зван на кружку чифиря к блатным, к их верхушке. Удивительный талант мимикрии. Как он не ужился с советской властью?

А очень просто – не успел.

Довольно известный в свое время этнограф (имя его, во всяком случае, было в университетские годы известно Фелицианову, но так, понаслышке, как всякое имя в отдаленной области знаний), князь Василий Павелецкий в 1911 году отправился в очередную экспедицию к островам Полинезии, к каковым тягу имел с юности. Он ведь путешествовал в тех краях еще с самим Миклухо-Маклаем. От него и перенял науку общежития с дикарями, науку, в общем-то, нехитрую, преподанную миру Робинзоном Крузо, но почему-то надменными европейцами так до сих пор и не усвоенную.

Там князя застала мировая война, и домой он по сей причине не торопился. Поскольку сам себе хозяин-барин, экспедицию Павелецкий завершил лишь в 1922 году, отправился в Лондон, где сделал с десяток докладов и выпустил пару книг. Весь этнографический мир рукоплескал русскому ученому. Чего еще надо?

Берегов отчизны дальней. Оторвавшейся от прочего мира не только в пространстве, но и во времени. Социализм издалека представлялся царством будущего для всего цивилизованного человечества. Люди разумные отговаривали затосковавшего князя, но тот с маниакальным упорством добивался визы к родным пенатам. Добился.

Представился Фелицианову князь таким образом:

– Действительный член Императорского географического общества, польско-японский, а также английский шпион князь Василий Алексеевич Павелецкий. Я очень убедительно просил добавить звание шпиона новогвинейского, ибо там провел добрый десяток лет, но следователь меня не понял. А жаль, очень бы это экстравагантно звучало.

Князь оказался новым напарником Фелицианова: Ферапонта Ксенофонтовича начальник лагеря забрал для обустройства собственного теремка. И вот что интересно, сноровки у Рюриковича в работе с топором и пилой оказалось не меньше, чем у прирожденного крестьянина.

– Чего ж вы хотите? Я все-таки жил на малообитаемых островах, там и не такое приходилось делать самому.

Унынию князь не поддавался, и это первое время раздражало Георгия Андреевича. Все-таки благородный человек не должен чувствовать себя на каторге, как в среде естественной. В минуты мрачности Фелицианов становился с Павелецким угрюм и высокомерен. Он прерывал перекуры, угадав минуты особого блаженства и расслабленности напарника: «Социализм не ждет, ваше сиятельство, зовет к пиле!»

На фелициановское высокомерие князь, пару раз перетерпев, ответил однажды таким взглядом, что Георгий Андреевич тотчас почувствовал себя дворовым мальчишкой, провинившимся перед барином и ожидающим жестокой порки на конюшне. Русский образованный человек, пусть и дворянин, и русский аристократ – не одно и то же. Есть разница. И минутами – весьма ощутимая. А вечером князь отправился к блатным и болтал с ними до самого отбоя.

Наутро Павелецкий опять держался просто, будто не было вчерашней размолвки. И перекур их был долог и блажен.

– Как-то странно, ваше сиятельство, видеть вас в обществе закоренелых уголовников.

– Ничего странного. Я ведь этнограф. Мне сам Бог велел изучать обычаи диких народов. Их язык, их тотемы, их табу. Тут много интересного, скажу вам.