– Сотрудничества.
– Ну уж этого я вам никак не могу обещать. Тем более что мне уже таковое предлагали. А результат отказа только убедил меня в правильности.
– Речь идет о другом сотрудничестве.
– Все равно. Я ни в каком роде не желаю ни в чем помогать вам. И вообще не понимаю, зачем вы меня привезли сюда.
– А вам что, хорошо было в лагере? Может, мы вам слишком уютную зону предоставили? По вашему виду незаметно. Но у нас есть и другие лагеря. За Полярным кругом. Или в песках Туркестана. Ах, этот юг, ах, эта Ницца… Так, кажется, Тютчев говаривал? Можем и в те края отправить. Погреться. В Туркестане сейчас большая стройка затевается, без работы не останетесь.
– Какая разница, где умирать?
– Вам – никакой. А у нас есть свои виды.
– Много на себя берете. В смерти вы вольны, но не более того. А к смерти я готов. И напрасно вы мне помешали.
– Насчет своей готовности отправиться на тот свет вы ошибаетесь. За доказательством дело не станет. Но сегодня я бы не хотел прибегать к мерам крайним и болезненным. Все-таки не забывайте, где вы находитесь. Здесь нет решеток на окнах, и трамваи звенят, и птички поют… Но это ровным счетом ничего не значит. Вы в тюрьме. А условия отбывания срока – это уж наша забота. Так вот, перехожу к делу.
– Я, гражданин уполномоченный, ясно сказал, что никаких дел со мной прошу не начинать.
Фелицианов ожидал, что Штейн взорвется, вспылит, и эта казнь в невесомом кресле кончится где-нибудь в камере. Привыкнув к мысли о быстром конце, Георгий Андреевич торопил время, а всякая неопределенность оттягивала муку.
Нет, Штейн не взорвался, не вспылил – он всякого навидался. Ламывать приходилось и не таких. В частности, и вежливым пренебрежением к личному оскорблению. Он просто переменил планы на сегодня и решил не посвящать заключенного в суть дела. Успеется. Он согнал с лица добродушную иронию, стал сух и официален.
– В соответствии с режимом отбывания заключения, – заговорил Штейн скрипуче-канцелярским голосом, – вам вменяется в обязанность чтение некой рукописи. По прочтении вам надлежит написать рецензию на это произведение. Норма чтения – двести страниц в день. На сегодня вы лишаетесь прогулки и обеда.
Со стеллажа извлечена была толстая папка на добрую тысячу страниц. Штейн, аккуратно положив ее перед Фелициановым, ушел. Урчание мотора за окном означало, что он отбыл домой. А может, к начальству. Кто его знает?
Георгий Андреевич остался один.
Когда ты на свободе, бульвары представляются средоточием тишины. Мы, оказывается, умеем не слышать. Сейчас же уличные гулы обвалились на слух несчастного Фелицианова, они дразнили арестанта, манили на волю, вселили в душу лихорадочное беспокойство. Он закрыл форточку – не помогло: чуть глуше, но еще заманчивей и соблазнительнее. Слух обостряется, зачем-то нестерпимо хочется связать обрывки разговоров у трамвайной остановки – она как раз напротив ворот особняка.
Георгий Андреевич метался из угла в угол, не в силах сосредоточиться ни на одной мысли. А ведь надо хотя бы попытаться понять свое новое положение, выработать линию поведения со Штейном… Он вышел из комнаты.
Никуда его конвоиры не делись – вот они, все три добрых молодца молчаливо стоят в коридоре. Указали, где туалет, ванная, во все прочие помещения – «Не положено!» И, как часовые у мавзолея, замерли у дверей, невесть куда ведущих.
Не положено так не положено, Георгий Андреевич вернулся в гостиную. Опять ходил из угла в угол, отмерив по диагонали одиннадцать шагов. Так ни до чего не додумавшись, из простого любопытства – он не намеревался делать этого – развязал тесемки.
Титульного листа не было. Ни названия, ни фамилии автора. Почерк витиеват, особенно на первых страницах, с вычурными писарскими кудрями вокруг прописных и тех элементов строчных, что витают над строкой или играют под нею. Текст начинался, как у каждого третьего графомана, с весеннего пейзажа: «Весна в тот год выдалась поздняя, зато дружная». И пошло-поехало: ручейки, зеленя, птички райские щебечут… Страниц семь усердного и равнодушного описания природы, знакомой Фелицианову по гимназическим каникулам на Кавказе. Действие, видимо, происходило там, в долинах Терека. Но до действия далеко – длинная и корявая этнография русских поселений на границе с Чечней и Дагестаном, быт казачества, долгое, страниц на сорок, детство с материнской лаской, отцовым ремнем и обидами на драчливых товарищей, преодоленными упорными тренировками с бодливой козой и воспитанным в самом себе бесстрашием.
Один эпизод, впрочем, растрогал Фелицианова: козу Маланью, на которой мальчик отрабатывал приемы борьбы, зарезали и съели. Сильные искренние чувства каким-то образом передаются робкой на перо руке, неведомо как находятся точные слова и к месту.
Мало-помалу Георгий Андреевич втянулся. Оказывается, за эти месяцы он страшно соскучился по написанным буквам – в лагере даже клочка газеты не увидишь, о книгах и говорить нечего. В студенческие годы он занимался немного редактированием – в основном статей для одного мелкого декадентского журнала, изредка попадались рассказы, но с романом он имел дело впервые. Впрочем, романом эту аморфную громаду текста назвать трудно – концы не вязались с концами, своенравная мысль убегала от самого автора. Но уже забрезжили какие-то собственные соображения, тут, конечно, есть что доводить до ума. Хорошо бы с автором поговорить.
В норму Георгий Андреевич не уложился – страниц за сорок до нее в глазах зарябило, в них будто песком брызнули. Поскольку читал он, лежа на диване, так и заснул, не раздеваясь, убаюканный перинной мягкостью.
Разбудили, как в лагере, в шесть утра.
В половине седьмого явилась девица – официантка? горничная? – в белом крахмальном передничке, молча внесла поднос: черный кофе, две булочки-бриоши, глазунья из двух яиц, кубик масла. И это тюрьма?
Да, тюрьма. Те же охранники, и тот же окрик: «Сюда не положено!»
После кофе чтение пошло легче, и часы глотались вместе с текстом стремительно и незаметно.
Штейн явился на третье утро.
Интересная у него манера – вести разговор, будто последняя фраза отзвучала только что.
– Вы, Георгий Андреевич, как я понимаю, приняли наши условия.
– Никаких условий я не принимал, тем более что ничего толком о них не знаю. Вы оставили меня в полном бездействии, наедине вот с этой папкой. А как человек грамотный и по чтению стосковавшийся, я и стал ее читать. Но это вовсе ничего не означает. – Фелицианов счел уместным держаться с непосредственной, простодушной наглостью. Терять ему все равно нечего – комфортное перемещение через полстраны из барака в особняк Георгий Андреевич отнюдь не считал приобретением, он ждал подвоха.
– От вас пока больше ничего и не требуется. А в дальнейшее сами втянетесь. – Тут Штейн позволил себе подхихикнуть. – И надеюсь, что после физических упражнений на свежем воздухе вы с особым старанием начнете трудиться на том поприще, к которому призваны, так сказать, от природы. И получили соответствующее образование.
– Покупаете вдохновение?
– Я не хуже вас знаю, что не продается вдохновение. – Фелициановская реплика привела Штейна в раздражение. – Нет, от вас и ваших товарищей потребуется только рукопись правдивого, реалистического романа. И вы ее создадите. Чем чреват саботаж, я полагаю, вы поняли.
– Так вы хотите, чтобы я написал правду о том, как наши органы превращают свидетеля в обвиняемого, как простого, мирного обывателя путем логических подмен и шантажа заставляют признать за собой самые нелепые преступления? Как в лагере на политических натравливают уголовную шпану, как доводят до полной дистрофии полуголодом и непосильными каторжными работами? Как издевается над заключенными вохра, бесчисленные надзиратели, кумовья? Последние полгода вдохновили меня лишь на такую тему.
– Не забывайтесь, Георгий Андреевич. Ваш срок только начался, четыре с лишним года впереди. И кстати, товарищ Шелуханов характеризует вас не лучшим образом и ходатайствует перед нами о возбуждении в отношении вас нового уголовного дела, поскольку на путь исправления гражданин Фелицианов не встал, общался с враждебными контрреволюционными элементами, в общественной жизни лагпункта не участвовал. И это в наших силах – удовлетворить ходатайство товарища Шелуханова или, наоборот, за честный, добросовестный труд на благо родины сократить ваше пребывание в заключении. Советское уголовно-процессуальное право допускает и такое. Нет, тему мы вам зададим сами.
– И что же это за тема?
– Да вот же – в той рукописи, что вы прочли. Терское казачество в революции.
– Не знаю, терский ли то был или донской, но в 1905 году из собственного окна видел, как лихой казак на коне загнал в наш двор курсистку и хлестал ее нагайкой.
– Казаки разные были. За красных целая дивизия воевала. И хорошо воевала, доложу вам. Да и товарищ Буденный из казаков, донских, правда, а не терских.
– Едва ли я могу быть полезен. Казаков после того случая невзлюбил на всю жизнь, да и в гражданскую нагляделся – у белых, замечу вам. И, честно говоря, никогда ими не интересовался. И это сочинение, – указал на папку, – не прибавило ни симпатий, ни интереса.
– Придется поинтересоваться. А материала у вас будет достаточно. – Штейн широким жестом обвел книжные стеллажи. – И это еще не все. В вашем распоряжении каталог Румянцев… простите, Ленинской библиотеки – можете заказывать все, что вам заблагорассудится. И копии архивных документов. Но самое главное – первичный материал.
История первичного материала, вкратце рассказанная Штейном, была такова. На румынской границе летом прошлого года в перестрелке был убит белогвардейский офицер, некто войсковой старшина Горюнов Алексей Пантелеймонович, пытавшийся тайно проникнуть в советскую Россию. Единственное, что удалось при нем обнаружить, – мешок с бумагами. Это были рукописи – дневники времен эмиграции с некоторыми отступлениями в область воспоминаний и какой-то нескончаемый роман. Бдительные местные чекисты сочли, что в рукописи зашифрованы какие-то ценные сведения. Долго ломали головы в Одессе, потом в Киеве, откуда мешок с рукописями попал в Москву, где наконец догадались, что никакого шифра тут нет, а есть просто незаконченный роман и дневник растерявшегося от великих потрясений человека. Рукопись дали на экспертизу известному писателю, тоже казаку, Спиридону Шестикрылову – его роман «Огненная лава» прогремел не так давно на всю страну и уже попал в школьные учебники. Спиридон, получивший в награду за шедевр советской классики редакторство в большом журнале, пришел в восторг от прочитанного и изъявил готовность немедленно печатать неведомый роман у себя. Да кто ж позволит в советском журнале печатать белогвардейца? Ленина с его широтой в этом смысле в живых уже не было, Троцкий свою былую силу потерял, к Сталину с подобной идеей и подойти страшно. К тому же роман этот был не закончен, он даже названия не имел, а расхлябанность композиции, отступления от вкуса, а то и элементарной грамотности отмечал и сам восторженный рецензент. Но Шестикрылов азартом своим заразил Менжинского, и Вячеслав Рудольфович, в молодости баловавшийся литературными упражнениями, нашел соломоново решение: роман дописать силами ОГПУ, автора назначить из вольных лите