Жилец — страница 44 из 92

Когда собирались у Штейна с чтением написанного за последние два дня, предъявить было нечего. Виктор Григорьевич, одолевая неловкость, начинал пересказывать свои планы, увлекался, зажигаясь от собственных слов. И вроде как вот она глава – вся придумана до тончайших деталей. А где рукопись-то? Что на общий стол положить?

Фелицианов, занятый записью рассказов преображенца, не мог позволить себе еще записывать за профессиональным литератором. Он к тому же осваивал громадный материал о взаимоотношениях казаков с горцами, которые после долгого, но хрупкого и настороженного мира резко обострились в гражданскую войну. Тогда снова запутались узлы междоусобиц горских князьков, и надо было разбираться, какой клан за красных, какой за белых и как они теперь сожительствуют с русскими обитателями станиц. У Горюнова сведения об этом были скудны; добытая из архивов ОСВАГа рукопись казачьего сотника Фаддея Клюквина, прекрасно в этих вопросах ориентировавшегося, обрывалась декабрем 1919 года. Ради одной фразы приходилось ворошить уйму газет, как наших, так и белогвардейских, изыскивать хоть зернышко истины в безграмотных протоколах допросов во Владикавказской ЧК, ужасаясь в очередной раз глупости и жестокости тех лет. Можно подумать, то, что происходит с ним самим, не жестокая глупость.

Но что делать с Поленцевым? Как ему помочь? Никому нет дела до того, что Виктор Григорьевич так одарен, изобретателен и наделен жизненным опытом, которого б на четверых хватило, если он решительно не способен завершить хотя бы один абзац, и весь его Божий дар выбалтывается в воздух, не оставляя реального, вещественного следа. Ну потерпят его неделю-другую, а дальше что? Соловки?

Выход нашел Штейн.

– Мы прикрепим к нему стенографистку.

* * *

И уже на следующий день в камеру-кабинет Поленцева явилась, как ее представил Штейн, «ударница машинописи и стенографии» Эльза Альфредовна Гогенау. Перед фамилией замялся: в вихрях революции с нее слетел баронский титул «фон», а звуковая в нем потребность осталась. Арон Моисеевич стал чуток к таким вещам. «Товарищ Гогенау», – сказал он.

– Товарищ Гогенцоллерн, – буркнул в ответ насмешливый Поленцев так тихо, что Штейн не услышал, зато услышала стенографистка и пришла в ярость.

Ударница вообще оказалась особой высокомерной, из тех дамочек, которые знают себе цену и, отбурлив страстями и успокоившись, цепким взглядом ловят своего покупателя. Здесь таковых не предвиделось, Эльза была раздосадована тем, что из центрального аппарата ее внезапно переместили в это логово неудачников, не сумевших на воле устроить своей судьбы и что-то там сочиняющих под присмотром органов. Да к тому же, как выяснилось, роман про белогвардейцев. Белогвардейцев Эльза Альфредовна ненавидела люто – они не оправдали ее ожиданий, когда казалось, вот-вот, еще чуточку – и Добровольческая армия славного генерала Деникина под развевающимися знаменами, под пение медных труб войдет в Москву. Но тут что-то случилось – непоправимое, ужасное – армия покатилась на юг, ускоряя день ото дня позорное бегство.

Одна, в полуголодной Москве, с происхождением, весьма сомнительным для новых властей, Эльза, эта тихая институтка, послушная и старательная, любимица строгих классных дам, всего за одну ночь преобразилась вся. Она вцепилась острыми коготками в новую жизнь. При Реввоенсовете республики открылись курсы стенографисток, которые она успешно окончила, какое-то время в Реввоенсовете и работала, весьма ревностно, и ей уже предложили пойти в секретари к самому Льву Давидовичу. При всем своем снобизме она в самый решающий момент отказалась от этой чести. Сама не могла объяснить почему. Но в аппарате ВЧК ей показалось надежнее. Сейчас, когда пламенный трибун революции, организатор и вдохновитель Красной армии зашатался в своих креслах, она испытывала злорадство и поражалась тогдашней своей интуиции.

Помимо работы штатной Эльза не отказывалась от поручений деликатных, и дом ее, салон, так сказать, притягивал к себе буйны головы лиц, вызывающих пристальное внимание карательных органов. В основном это были нэпманы, молодые авантюристы, легкомысленно поверившие, что политика, провозглашенная Лениным, в самом деле всерьез и надолго. Эльза, видавшая лучшие времена, не верила нэпу ни на грош и забавлялась игрой чекистов с наивными нуворишами.

Свое будущее Эльза Альфредовна давно расчислила. Среди сотрудников аппарата ОГПУ – людей или до бешенства фанатичных, или надломленных собственной злобой и ужасом перед содеянным – она приглядела наконец человека безупречного успеха – легкого в общении, остроумного циника, чем-то напоминавшего ей Дориана Грея, и вела с ним тонкую, как ей казалось, игру, не торопила событий, держала его на должной дистанции, но нити отношений не прерывала. Лисюцкий, ее избранник, был несколько фатоват, избалован успехом у женщин и в омут брака не стремился. Но ничего, время еще есть – созреет. Жизнь – не роман Уайльда, от шалопайства рано или поздно устают и просятся в тихую гавань. А она уже готова, и кнехты ждут швартовых.

В органах ее научили ничему не удивляться, а если и случится на ее глазах нечто сверхординарное, чувств своих не выказывать. Уж раньше-то она б точно вскрикнула или хотя бы покраснела, увидев среди заключенных своего избранника. Эльза же и бровью не повела. Она только присмотрелась повнимательней к арестанту и, отметив несвойственное победоносному Лисюцкому выражение глаз, как у провинившейся собаки, поняла ошибку зрения. Нет, просто похож.

А Фелицианова с того момента невзлюбила. Его сходство с избранником оскорбляло самою мысль о жизненном успехе.

* * *

С Поленцевым Эльза держалась чрезвычайно надменно. И Виктор Григорьевич не то чтобы оробел с нею – уж он-то подобных особ навидался на своем веку, – но никак не мог в ее присутствии достигнуть свободы. Он терял нить мысли и не диктовал, а мямлил, вымучивая из себя жалкие фразочки, лишь приблизительно сохранявшие размытый абрис разбудившего среди ночи и еще час тому назад ясного сюжетного поворота с тончайшими ходами и ответвлениями. Да, затея со стенографисткой – пустое дело.

Так они маялись дня четыре, обрастая раздражением, вот-вот готовым преобразиться в острую взаимную ненависть. Сегодня бы уж точно дело дошло до открытого скандала. Эльза Альфредовна с утра, еще в трамвае, где ей какой-то охламон грязными подкованными сапожищами наступил на ногу, и ее ботики с меховой оторочкой изуродовало ужасающее пятно не то известки, не то еще какой-то гадости, была за ряжена злобной энергией, готовой немедленно выплеснуться на недоумка Поленцева. Опять будет мямлить, запинаться, слова из него хоть клещами вытягивай. Лучше бы раскаленными, подумала Эльза. У девушки было богатое воображение.

А недоумок Поленцев, прочитавший на ночь у Горюнова описание известной битвы под Касторной, где он тоже участвовал и тоже командовал эскадроном, только на стороне красных, решил взяться за переделку этой главы. Бешено заработала болтливая память, как в синематографе открыв ему тысячи мельчайших подробностей, навсегда, казалось, погребенных в забвении. На воле он не любил говорить о войне. Ни о Первой мировой, ни о гражданской. И надо же – даже глаз закрывать не надо: сквозь всю здешнюю обстановку проступают степные холмы, полотно железной дороги, пакгаузы, а запах горелого угля, смешанный с запахами сухой осенней полыни, так явствен, и легко вызываются забытые голоса… Но тут приходится из оператора превращаться в режиссера, чтобы показать увиденное с противоположной, вражеской стороны, а значит, ветер не в спину, а в лицо, река Олим не спереди, а сзади…

Это оказалось легко. Читая рукопись Горюнова, обдумывая ее, он вдруг понял, что в гражданской войне очень часто один только случай определял, на какой стороне сражаться. У войскового старшины тоже не было никаких серьезных убеждений, потому и воевал то за белых, то – после разгрома Деникина, когда Врангелю веры не было, – за красных. И те его не признали. И опять бы воевал бог весть за кого, да война кончилась. А в белые Горюнов попал просто потому, что с армией не расставался. Виктора, не угоди он в мае семнадцатого раненым в московский госпиталь, тоже волной воинской дисциплины уволокло бы куда-нибудь на Дон. Армия «царская» просто-напросто, обратившись с развалившегося германского фронта внутрь страны, стала белой. И Виктор Григорьевич стал бы служить в ней верой и правдой. Все-таки боевой офицер, штабс-капитан, выпускник Николаевского кавалерийского училища – куда б делся? В Москве же, вылечившись от ран, дождался мобилизации – и вот вам красный командир. Мог бы стать и белым. И у той же Касторной воевать бок о бок с Горюновым.

И не надо искать слова. Они сами бог весть какими судьбами льются из Поленцева, точно соразмеряя пропорции между памятью и воображением. Недолгие запинки в диктовке происходили, когда вдруг вместо минуту назад запланированной точной логикой фразы вставал неясный призрак другой, неожиданно для самого Поленцева переворачивающей эпизод в пользу не частного факта, бывшего на самом деле, а правды, освещающей все событие. Как если бы Виктор Григорьевич не эскадроном командовал, а обеими схлестнувшимися армиями. Он даже уловил тот момент, когда сила, витавшая над войсками и метавшаяся между сторонами, не ведая, в какую приткнуться, вдруг приняла ясное направление за красных. Тогда он этого момента почти не заметил, не на его участке произошел слом белых сил, но как-то вдруг стало легче. Вроде ничего не изменилось, и так же падают твои товарищи, и тебя вот-вот зацепит шальная пуля, осколок снаряда или казачья шашка, но откуда-то взялась полная уверенность в успехе и разбудила второе дыхание.

Поленцев не мог усидеть на месте, он мерил комнату шагами по диагонали и притом никак не управлялся со скоростью своих движений, то медленных, когда замирал на месте и только вытянутая ладонь вытанцовывала нарождающуюся мысль, а то разве что не бегал из угла в угол. О, как раздражало Эльзу Альфредовну это мельтешение, суета, а диктовал Виктор Григорьевич быстро, рука еле поспевала, как назло, ломались в спешке карандаши…