– ОГПУ. Откройте.
Левушка первым выбежал к двери, как часто бывает в таких случаях, замок заело, с трудом управился трясущимися руками. Их было четверо – в черных шинелях, мрачные дети нечистой силы.
– Фелицианов Николай Андреевич здесь живет?
– Здесь.
– Собирайтесь.
– Но это не я, это мой брат…
– Разбудите.
Вышел Николай с грозным видом – кто посмел будить накануне операции? – но, увидев кто, побледнел: – Да-да, я сейчас…
– Медицинские инструменты возьмите.
От сердца отлегло, конечно, но до возвращения Николая никто в доме уже не мог заснуть.
Вернулся же он поздно вечером следующего дня, мрачный, на вопросы не отвечал, буркнул только – на роды у какой-то важной бабы вызвали – и все. Только через месяц поведал младшему брату под строжайшим секретом, что привезли его в красный особняк на Пречистенском бульваре. Там отнюдь не в стерильных условиях, а на широком обеденном столе пришлось принимать роды у женщины под приглядом чекистов. Они даже обязанности санитаров исполняли, но слушались беспрекословно. Когда все завершилось, слава богу, благополучно – девочка родилась, – какой-то чин с латышской фамилией взял у него подписку о неразглашении. Мол, никогда здесь не был, ничего не видел, роды принимал в клинике – это для родных и соседей. Ничего себе клиника!
Рассказал и пожалел. Николай надеялся, что страх, вселившийся в него с той ночи, как-то рассеется. Ничего подобного. Он и Левушку стал бояться.
Из щели в двери, над которой сохранилась железная пластинка с надписью «Для писемъ и газетъ», шлепнулся конверт. Лев Андреевич как раз в этот момент собирался выходить из дому, и письмо упало ему под ноги. Взглянул на адрес – и сердце упало. Жоржева рука! И радостно, и жутко. Посмотрел обратный адрес: «Сибирский край, поселок Октябрьский, проспект имени Дзержинского, 2».
Первый порыв – к маме. Спасибо, Марианна удержала. Как бы сердечный приступ не схватил. Анна Дмитриевна уже примирилась с мыслью, что Жоржа нет в живых, и внезапная радость может сбить ее с ног.
«Дорогие Коля и Лева! – писал Жорж. – Как видите, я жив и здоров, написать раньше не мог по обстоятельствам, от меня не зависящим. Подготовьте маму к моему приезду. Я буду в Москве числа двадцатого февраля. Для всех посторонних я был в длительной командировке».
– Ну вот, я ж говорила, маму надо подготовить. Я сама с ней поговорю.
Молодец Марианна, как легко берет на себя все семейные трудности. За что мне, оболтусу, так повезло?
Не то чтобы пир, но во время чумы
Да что ж такое! Опять голод, опять разруха… В Москве введена карточная система, в Москве безработица, освобожденному лагернику нет места в столице. В доме царствует слово «Торгсин». Туда потихоньку утекают мамины драгоценности, отцовские ордена и его парадный мундир. Тоска, одним словом.
Фотоателье Исая Ильича отошло за налоговые недоимки в прошлом еще году Москоммунхозу, старик не выдержал беды, говорили, сошел с ума и тихо угас в психиатрической клинике доктора Ганнушкина. И хотя фотографии работы Георгия Андреевича украшают витрину, в устройстве ему отказали. Вышел угрюмый человек, так и не представившийся Фелицианову, буркнул:
– Вакансий нет.
И скрылся за бархатной шторой, оставшейся в наследство от Исая Ильича.
Коля Бодров – теперь для всех Николай Павлович – из «Правды» давно уволился, он теперь заведовал отделом в газете «Известия», где платили меньше, но работа была интересней и многообразнее. Вольную толстовку сменил на строгий и тесный для его широких жестов пиджак, брюшко и залысины придали ему солидности, но Георгия Андреевича встретил с радушной улыбкой, которая, впрочем, очень скоро слетела с его лица. Долго он чесал затылок, рассматривая справку об освобождении, на первых порах заменившую Фелицианову удостоверение личности. Наконец вымолвил:
– М-м-да, с таким мандатом трудно вам придется. О штатной работе можно забыть. Даже снимки ваши подписывать рискованно. Может, под псевдонимом, а? Давайте так и сделаем. И вот что, в «Учпедгизе» сидит старый мой приятель Мишка Смородкин. Он не фотограф, он Строгановку кончал, да это не играет роли. У них много черновой работы – пересъемка, ретушь, пойдите к нему, поможет. А там посмотрим.
Ноги плохо кормили волка Фелицианова. Фотография стала делом довольно модным, подросли молодые-резвые с благополучными биографиями, и хотя круг редакций, печатавших снимки Егора Счастливцева (псевдоним), заметно расширился, доходу это давало немного, к тому же нерегулярно. То осыплют золотым дождем, то денежная засуха на два-три месяца. К тому же Левушка, выпускник консерватории, вот уж два года стоял на бирже труда, месяц от месяца получая одинаковые отказы. Музыканты вроде и нужны, но чтоб недворянского происхождения и чтоб родственников, бывших под судом-следствием, не имели. Пришлось отдать ему на выпас «Учпедгиз», чтоб хоть как-то с молодой беременной женой сводил концы с концами.
В жизни всегда есть место мерзости. В один прекрасный день Фелицианову поручили сфотографировать митинг рабочих автозавода имени Сталина в Тюфелевой роще. Добирался туда тремя трамваями, в давке. И день был пасмурный, и на душе тускло и тягостно. Газет, даже в которых печатался, Георгий Андреевич не читал, и тема митинга была откровением для наивного фоторепортера. Он-то полагал, что будут нести какую-нибудь чушь про соцсоревнование или индустриализацию.
А снимать пришлось требование рабочих кузовного цеха расстрелять злостных врагов народа Каменева и Зиновьева. Давно ли почитали как верных соратников Ленина, выдающихся революционеров? Догнала-таки подлая политика! Как прав оказался Воронков – от генеральной линии партии не увернешься.
Угрюмые, усталые до полного безразличия ко всему на свете лица рабочих. Но вот выходит одна комсомолка в модной у них красной косыночке, начинает вяло и тускло, вдруг зажигается праведным гневом, и будто искру бросили в костер! Фелицианов с изумлением видел, как оживают в ненависти к совершенно незнакомым, ни разу не виденным людям лица в толпе. Еще два-три выступления, и покажи им несчастного Каменева – растерзают, как воришку на рынке. Каменева было жалко. Он потакал поэтам, заступался за них. Зиновьев – расстреливал. Хотя в то, что Зиновьев направлял руку убийцы Кирова, Георгий Андреевич не верил. Так что для Фелицианова пара эта была не столь неразлучна.
Хорошо, что начал работать камерой в первый же момент, когда все были угрюмы и равнодушны под плакатами, требующими пролетарской классовой бдительности, ярости и беспощадности к врагам. Тут был контраст, исчезнувший на глазах. На всех последующих фотографиях, особенно если их выстроить в ряд, было видно, как пожар ненависти полыхнул по толпе доверчивых, простодушных людей.
В редакцию он отнес первый снимок, остальные оставил себе. Надо же, за эту фотографию он получил тридцать рублей – Иудин гонорар, тридцать сребреников. И с какой-то яростью впервые в жизни пропил все до копейки в том шалмане, что открыл ему когда-то давно на Малой Дмитровке несчастный Илларион Смирнов. А водка все равно его не взяла и только бессонницей замучила.
Посреди ночи встал, разложил в ряд фотографии с того проклятого митинга. Давно ведь отгремела гражданская война, пора б и успокоиться. Нет, хитрая власть не дает угомониться «разбуженным массам». Зачем, с какой целью?
С целью примитивной – удержания этой самой власти. Индустриализация лапотной России ведь явная авантюра, и в равнодушии ее в жизнь не претворишь. А тут еще и коллективизация, результатов которой навидался Фелицианов в лагерях и тюрьмах, а на воле ее расхлебывают почти все в очередях продуктовых магазинов. За неудачи такого рода отвечать должна власть. А если ярость недовольных людей направить на вечного классового врага в пиджаке с галстуком и в очках да под это дело выдать лозунг – назло врагам дадим стали и чугуна и пятилетку в четыре года – вот и царствуй, лежа на боку. Незадолго до тюрьмы Фелицианов повстречал Сталина ночью неподалеку от Пречистенского бульвара. Тот, оказывается, любит ночные прогулки. Он шел вдвоем с кривоногим и таким же низеньким человеком – Кировым, как оказалось. Пока две угрюмые тени не оттеснили праздношатающегося фотографа, он успел рассмотреть сталинское лицо, но не пресловутые рябинки и не рыжий отлив волос, тем более что цвета разглядеть ночью нельзя – его поразила невзрачность вождя. Это человек из толпы. Хлесткая фраза Троцкого – он ее слышал от одного бывшего большевика в «Октябрьском» – всплыла в памяти: «Сталин – самая выдающаяся посредственность в нашей партии». И в этом все дело. Только посредственность может возглавлять толпу. А Ленин? А сам Троцкий?
Господи, о каких ничтожествах приходится думать, когда живешь под их железной властью! Ну Ленина-то ничтожеством никак не назовешь, хотя, когда возносят его гений как мыслителя, это просто смешно: кроме argumentum ad hominem, этот философ никакими правилами логики не владел, знаем-с, читали. Но воля, но тончайшее владение исторической конъюнктурой – нет, этого не отнимешь. Великий был прохвост. Троцкому в уме и воле тоже не откажешь, лишь однажды в Одессе Фелицианов слышал его речь, и вот ведь что странно: пока слушал, полностью верил этому демагогу, он как-то умело парализовал естественный скепсис. О Сталине в те годы, кстати сказать, никто и не слыхивал. Только в двадцать втором, когда Жорж вернулся в Москву, исподволь стало подниматься это имя из второго ряда революционеров. Он был затерян, как некий генерал Бонапарт в Директории. Не каждый француз знал, что его Наполеоном зовут. Ничего, узнали!
Этот Сталин инстинктом чувствует толпу, ее потребность сорвать досаду на первом же попавшем под горячую руку, и он умело направляет эту горячую руку. О, нас еще много сюрпризов ожидает впереди.
И где искать тихий угол?
Тихий угол нашелся сам.
Злые языки рассказывали, будто на приеме в честь высокого турецкого гостя, чуть ли не президента, завершившемся балом, объявили белый танец, и супруга знатного турка пригласила на вальс Ворошилова. А наш легендарный красный генерал осрамился на весь свет, сославшись на старые раны: луганский слесарь, оказывается, умел только вприсядку. Тут же всем воинским училищам вменили в обязанность обучать будущих красных командиров вальсу, танго, фокстроту и чарльстону. Хорошо б и шимми. Да вот беда, в гражданскую всех учителей столь тонкой премудрости в расход пустили.