Удручающую эту истину поведал фотокорреспонденту «Известий» Фелицианову во время маневров Московского военного округа лысый комбриг, тоже из пролетариев, удрученный внезапным приказом. Фелицианов размышлял недолго. Оставаться в Москве стало опасно, да и серьезного статуса у него нет – всюду на птичьих правах, и катастрофа неминуема. Георгий Андреевич предложил комбригу свои услуги, предупредив, что биография у него подмоченная, хотя честным трудом на стройке социализма вроде как вернул себе доверие. Тот, конечно, задумался, почесал обритую голову, махнул рукой: «Не беспокойтесь, товарищ, возьму на себя». И отправил Фелицианова в богом забытый в верховьях Волги городок Зубцов учить вальсам и фокстротам лопоухих деревенских ребят, сменивших трактор на танк.
От чести носить военную форму Фелицианов отказался. Ему несколько лет еще пришлось одолевать страх не страх, но нехорошую игру воображения: несмотря на знаки различия, в каждом военном ему долго мерещился гэпэушник, и каждого он представлял себе мучителем в кабинетах Лубянки или лагерной охраны. Года через два только пообвык, но тут пришла пора, когда длиннополая шинель перестала гарантировать привилегии, свободу и самою жизнь.
И вот ведь как повернулось. Сгинул тот лысый комбриг, сгинул командующий округом, все его заместители, сгинул и начальник танкового училища, а учителя танцев из бывших, уже отмеченного клеймом, так и не тронули. Почти до самой войны Георгий Андреевич жил себе в тихом городе Зубцове, подрабатывал в местной школе уроками пения и тоже танцев, дружил с местным доктором Первовским – однокурсником брата Коленьки. Не просто дружил – отводил душу. От Великого Октября имелась у доктора отметина – Первовского, тогда гимназиста восьмого класса, во время боев с красногвардейцами в его родном Сергиевом Посаде ранили в руку. И вот ведь курьез – через двадцать лет борца с советской властью выбрали в Зубцовский районный Совет. По разнарядке, конечно: нужен был беспартийный с высшим образованием.
О том, что творится в собственной стране, говорили мало. Тревожила Европа. Как ни врут наши газеты, а в одном они правы: германский национал-социализм не лучше нашего коммунизма, и Гитлер вовсе не картонное пугало – от этого мерзавца всего можно ожидать. И как нас ни воротит от советской власти, ее враг на Западе не лучше. И до чего ж мал оказался человек на просторах Европы! Слава богу, не одинок: у Первовского есть Фелицианов, у Фелицианова – Первовский.
Этой нечаянной дружбой Георгий Андреевич был вполне удовлетворен, романов же из осторожности избегал. Недоступная Ариадна не отпускала от себя, являясь в лирических снах, в мечтах наяву и охраняя душу от простоватых местных красавиц – жен и дочерей комсостава здешнего гарнизона, учительниц и врачих. В него, конечно, влюблялись или воображали от беспросветной провинциальной скуки, что влюблялись, но Фелицианов был бдителен и умело притворялся незамечающим. Он тихо пострадывал о неразделенной любви и гасил едва возникающие вожделения, опасаясь последствий – сплетен, интриг, случайного подневольного брака. Свое пребывание в Зубцове Георгий Андреевич полагал временным и вовсе не собирался оседать в этой дыре навсегда. При любой возможности он срывался в Москву хоть на пару часов, тогда как дорога занимала не меньше шести.
Правда, в Москве атмосфера была безрадостна. Кормильца Колю Бодрова арестовали вскоре после Бухарина, в «Учпедгизе» посадили и Мишу Смородкина, и его заместителя.
Наконец, государственный террор добрался и до их тихой квартиры. Матильда, жена венгерского коммуниста, уже не вставала, врачи отсчитывали последние часы ее жизни. Тут и пришли за Ференцем. Он умолял чекистов дать ему отсрочку, чтобы жена умерла спокойно на его руках, даже похороны пусть пройдут без него – чекисты были неумолимы. Несчастного оторвали от кровати жены, волоком протащили по всему длинному квартирному коридору. Марианна, когда рассказывала, не могла унять слез. Матильда-то скончалась буквально через четыре часа. Ну что им дались эти четыре часа? Рассказывала шепотом, закрывшись на ключ.
Соседка Кузяева публично отказалась от мужа, разоблаченного врага народа, и дочку-пионерку заставила повторить подвиг Павлика Морозова. За такую доблесть хотела забрать комнату коминтерновца, но, к великой ее досаде, в нее вселили большую семью крупного авиационного инженера. В утешение получила ордер на мамину комнату и выписала из вятских лесов свою сестрицу Клеопатру Филипповну с дочкой. Маму же взяли в свою семнадцатиметровую комнату Левушка с Марианной. Игорьку нужна бабушка. Бездетным Николаю с Антониной в двадцати пяти метрах было б тесно.
И как-то меньше стало желания ездить в Москву. Дом казался разоренным, а преувеличенная любезность соседки Кузяевой настораживала. О ней доходили нехорошие слухи.
Квартиру в Зубцове Георгий Андреевич снимал у бездетной вдовы директора местной школы учительницы Просвириной. У нее было пианино – едва ли не единственное во всем этом глухом заштатном городишке. Кроме пианино имелся, как, впрочем, у всех местных жителей, огород и небольшой птичник с курами, гусями и парой индейских петухов.
Женщина могучей комплекции, Лидия Самсоновна была не в его вкусе. Георгий Андреевич, почитавший себя рафаэлитом, побаивался рубенсовских, нет, скорее кустодиевских матрон. А матрона сама смотрела на него не без робости как на человека, гораздо более нее ученого, недоступного. Лидия-то Самсоновна из краткосрочниц – то одни двухмесячные курсы, то другие. Для младших классов достаточно, для ощущения себя интеллигенцией, сама понимала, – не очень. А постоялец вечно с книжками, и не только русскими – то по-французски читает, то по-немецки. Пианино, которое стояло молчаливым украшением гостиной, собирая пыль, ежеутренне стираемую, чем и ограничивалось общение хозяйки с музыкой, Георгий Андреевич настроил сам, инструмент ожил под его длинными тонкими пальцами. После ужина, всегда проходившего в молчании, он садился за пианино и с полчаса упражнялся, наигрывая шопеновские вальсы и этюды, и уже через полгода Лидия Самсоновна легко их различала и однажды, когда их передали по радио, узнала знакомую мелодию и прониклась еще большим почтением к постояльцу. «Только очень уж он худенький, недокормленный», – страдала Просвирина и увеличивала питание сверх договоренной суммы оплаты за жилье и стол. Попытки помочь ей по хозяйству – наколоть дров или вскопать огород – она отмела сразу. «У меня силенок на троих хватит», – сказала. Оно и верно. На самом видном месте в гостиной висела почетная грамота победителю губернских соревнований 1925 года по метанию ядра. Грамоту, правда, пришлось убрать: подписавшие ее секретарь губкома партии и губернский председатель профсоюза были разоблачены как враги народа. Так что дом и жильца Лидия Самсоновна обихаживала сама.
А Георгий Андреевич почти не замечал ее хлопот в силу двух несовместимых причин – избалованности и пережитых лишений. Ухаживания за собой принимал, старый барин, как должное, а голода приучили к тому, что любой крошке рад. Но пироги, особенно летом – с черникой и с малиной, – получались у Лидии Самсоновны отменные. И эклерчики с кремом. В крем чуть-чуть добавлялось то лимонного, то ягодного сока, а тесто при сем – воздушное, и кончик языка, тронув пирожное, возносится ввысь и всю душу увлекает за собою. Будто Гоголя вслух читаешь, упиваясь складностью речи. Да-да, Лидия Самсоновна, именно Гоголя, про обед у Собакевича, а еще лучше – главу про помещика Петуха. От такого комплимента Лидия Самсоновна зарделась, как красна девица: Гоголь – великий русский писатель, соседство с его именем льстит, хотя при чем тут эклерчики? «Мертвые души» как прошли когда-то в школе, больше не читала и ни про какого Петуха не помнила. А все ж приятно.
Зубцовская провинциальная скука и вечная тревога, ожидание, что вот-вот тебя вспомнят, вот-вот за тебя возьмутся, весьма предрасполагали к пьянству, но Георгий Андреевич хорошо помнил, как на его глазах спился овидиопольский доктор Левашов, и позволял себе лишь пару-тройку рюмочек наливки в гостях у своего тезки Георгия Александровича Первовского. А за разговором ее эффект как-то растворялся, и домой Фелицианов возвращался трезвый, почитывал книжечку перед сном, а наутро вставал с абсолютно ясной головой, готовый, как сам шутил, к трудовым подвигам – урокам танго под заезженные пластинки Вадима Козина. Это, конечно, курьез: всю молодость учился литературе, а кормят то полудетское увлечение фотографией, то приватные занятия музыкой, а литература вроде как hobby: лишь изредка дают прочитать в местном клубе лекцию к юбилею какого-нибудь писателя прошлого века. Георгий Андреевич в Зубцове пережил новую волну осмысления русской классики и находил удивительные догадки по поводу будущего у старых писателей. Одна досада: какое современное издание, хоть Пушкина, хоть Тургенева или Льва Толстого, ни возьмешь – всюду бдительное предисловие Сеньки Петрова. Их выпускали в свет только под Сенькиным конвоем.
А в красный день календаря 7 ноября 1938 года получилось так, что пришлось остаться дома – Первовские на праздники уехали в Москву. Не любил Георгий Андреевич этого праздника. Слишком хорошо помнил те дни семнадцатого года: мужика-красногвардейца, Раечкины истерические концерты, ее беременность и аборт… А погода в этот праздник почти всегда омерзительная – то слякоть, то метель, то мороз падет на бесснежную почву, и вообще этот месяц, осенний по календарю и зимний на улице, самый неприятный в году. А впереди – два дня вынужденного безделья, и пойти некуда.
Но запахи в доме с утра были такие аппетитные! Они слегка кружили голову и исторгали слюну – дрожжевое тесто, корица, гвоздика, кориандр, еще какая-то пряность, которой и слова-то не подберешь, а слух ласкают звон противней и сковородок, грохот ухвата о чугунки. Георгий Андреевич и проснулся от этих звуков и запахов. Окно было затуманено пленкой измороси, снизу сосредоточенной в кругленькие капельки, значит, на улицу носу не высунешь – да и не надо, пожалуй. Предадимся лени и неге! Достал с полки «Повести Белкина» и с одной только «Метелью» провалялся до самого обеда. Поразительное сочинение. Сюжет литературен насквозь. И как столь ходульный вымысел прикажете облить слезами? Иронией – вот как! Ах, какая досада – нет Первовского, некого цитаткой порадовать. А доктор большой охотник до тонких штучек. Ну вот хотя бы это: «…и наконец единогласно все решили, что видно такова была судьба Марьи Гавриловны, что суженого конем не объедешь, что бедность не порок, что жить не с богатством, а с человеком, и тому подобное». На этом бы и остановиться, в таком чуть печальном и житейски-мудром ласковом уху ритме, а Пушкин, вот стервец, с вольтеровской едкостью завершает: «Нравственные поговорки бывают удивительно полезны в тех случаях, когда мы от себя мало что можем выдумать себе в оправдание». А эта шутка – для Ариадны, для ее злого и острого ума, и Георгий Андреевич, тяжко вздохнув, что не двадцатый год на дворе, когда одна мысль об этой женщине выбрасывала фонтаны вдохновенных догадок, в одиночестве предался наслаждению от строк: «Я вас люблю, – сказал Бурмин, – я вас люблю страстно…» (Марья Гавриловна покраснела и наклонила голову еще ниже.) «Я поступил неосторожно, предаваясь милой привычке видеть и слышать вас ежедневно…» (Марья Гавриловна вспомнила первое письмо St.-Preux.)»