Жилец — страница 82 из 92

Сева первое время глядел новому дядюшке в рот, с энтузиазмом бросался исполнить любую его просьбу, а дядя и рад был эксплуатировать племянника и как-то быстро начал им даже помыкать, а Сева, соответственно, увиливать от новых просьб. Но все равно за Севой осталась обязанность стелить и убирать раскладушку, бегать в магазин по десятку раз на дню, потому что по возвращении из булочной выяснялось, что дядя Жорж забыл попросить друга любезного купить газет, а вернувшись с газетами, надо было бежать за спичками… Наградой поначалу были лагерные рассказы в кругу взрослых, и, разумеется, Сева слушал их, навострив уши, но очень скоро эта тема как-то иссякла, дядюшка стал повторяться, лишь иногда возникали какие-то новые воспоминания, например, о князе Павелецком или протоиерее Фелицианове – дальнем родственнике, с которым дядя Жорж познакомился лишь в лагере. Интересно было разговаривать с дядей Жоржем о литературе, но однажды он вздумал заниматься с Севой английским, и тут их дружба едва не рухнула: Сева был упрям и ленив, а Георгий Андреевич нетерпелив и раздражителен. И в конце концов оба друг друга извели до полного изнеможения. Дядя Жорж Севе, признаться, надоел.

А уход тотчас же образовал какую-то пустоту в доме. Пустоту и общее недоумение: как это такой рафинированный интеллигент может ужиться с женщиной вульгарной, лишенной элементарного вкуса и не очень воспитанной. Нет, взрослые дядю Жоржа не осуждали, наоборот, «входили в положение»: что ж вы хотите, говаривала мама, Жоржу нужна женская рука – готовить, обстирывать, нос вытирать, он же с детских лет избалован. В положение входили, но видеть дядюшку вдвоем с супругою никто не желал. В гости к нему ездили только на день рождения и именины, его же самого принимать старались одного. Уж больно шумна и вульгарна была эта Лидия Самсоновна. А дядя при ней как-то тих и угнетен. И, что стало неприятной новостью для мамы, например, несколько пьющ.

И отношения на несколько лет подувяли. Только году в шестидесятом начался новый период Севиной жизни под знаком дяди Жоржа. Природа сыграла со стариком злую шутку: его могучая Лидия Самсоновна рухнула в полный паралич, и старому барину пришлось целых два года ухаживать за нею, кормить из ложечки, таскать судно, менять белье. Конечно, ему помогали, Сева со старшим братом ездили на дежурства в Кожухово, Сева научился довольно ловко делать уколы, смазывать пролежни – хоть в фельдшеры нанимайся. Наградой за это был царский подарок – антология русской поэзии двадцатого века Е. Шамурина и Н. Ежова, изданная в 1925 году, и дядюшкины рассказы об иных авторах этой книги.

Со смертью Лидии Самсоновны Георгий Андреевич, так с ней и не расписавшийся, снова остался без своего угла. Дом в 3-м Колобовском, где он был прописан, снесли, старик проворонил тот момент, когда жильцам давали новую площадь. Перспектив получить жилье у Георгия Андреевича практически не было – откуда взяться квартире для тапера в районном Доме пионеров? Так что теперь он снимал комнатку в самом центре, в Савеловском переулке. Первое время Сева целыми вечерами пропадал у него. Но дядюшка продолжал эксплуатировать племянничью любовь, а поскольку острота беды сошла, к тому же Сева был в поре бесконечных романов, и период этот тоже стал постепенно угасать.

А вообще в Севиной жизни как-то так все получалось, что дядя Жорж возникал в моменты интеллектуального подъема. Сева полагал, что он сложился как личность под влиянием учителя Штейна и дяди Жоржа. Марк Аронович был из романтиков и проповедовал то, что потом, в период «Чешской весны», было названо социализмом с человеческим лицом. И надолго в этих иллюзиях застрял, боясь допустить мысль, что человеческого лица у воплощенных утопий не бывает. Дядюшка же как-то легко разрушил эту преграду в юношеских мозгах. Для него в революции не существовало никаких авторитетов, хотя нигилизма он тоже не терпел. Это еще в девятом классе, когда Сева не без влияния Штейна был очарован Базаровым, дядя Жорж вдруг срезал:

– Хам твой Базаров. И больше ничего.

– А как же Одинцова? Она ж оценила его ум, волю…

– Для отрицания, друг мой, большого ума не надо. А волевой напор – это и есть единственная сила хама. Одинцова и не устояла. Да Тургенев сам как-то сробел перед этой силой, и «Отцы и дети» писались с некоторой оглядкой на реальных базаровых – Добролюбова, Максимовича и всей этой братии. А от их проклятий все равно не спасло. Почитай лучше «Обрыв», всмотрись в Марка Волохова – этот написан смелее, без оглядки. Вот и увидишь: разнузданный хам.

– Но ведь история пошла за ними, а не за слабаками из дворянских гнезд.

– А что в этом хорошего?

– Ну как же, прогресс…

– Прогресс, конечно, вещь приятная, друг мой. Да только и его сила, как бы тебе сказать, не очень-то и гуманна. Вот изобрели атомную бомбу. Мы и американцы одним ударом способны умертвить миллионы людей. А как дело коснется медицины – мы все еще «на пороге великих открытий» топчемся, разве что с туберкулезом справились, да и то случайно, благодаря грязной пробирке у Флеминга. А рак, а инфаркт? Что до прогресса социального – не мне с моим прошлым его приветствовать.

– Дядя Жорж, вы же видели Россию отсталую, нищую и безграмотную, а сейчас…

– А сейчас полуобразованная. Была отсталая аграрная, а стала отсталая индустриальная. Да и тогда не такая уж отсталая была, это все легенды нашей пропаганды. Заметь кстати, больше сорока лет прошло, а как заговорят о достижениях советской власти, все с тринадцатым годом сравнивают. Что до всеобщей грамотности, от нее все равно б никуда не делись, требование века, зато вытоптали величайшую культуру. Уничтожили Мандельштама, Цветаеву, всячески унижали Андрея Белого, об Ахматовой и не говорю, а над ними возвысили Демьяна Бедного и всю эту шпану вокруг него. Вот тебе и прогресс! Кричат: «Все для человека», а промышленность гонят для его успешного истребления. Зато как хватишься ботинки или одежду купить – ничего нет, а если отыщешь, так надеть стыдно. И это все со сталинской индустриализации началось. Как бы не надорваться… И вот еще что, молодой человек. – Дядюшка вдруг снова перешел на «вы». – Вы заметили, что история пошла за Базаровым. Увы, это не так. Мы все не туда смотрели, целое столетие только и судачили что о Базарове. А смотреть надо было на молодого человека в венгерке, базаровского прихлебателя. История пошла за Ситниковым. А базаровых эта химера, пожирающая своих детей, использовав их лозунги, уничтожает. Как уничтожила Дантона и Мирабо, Троцкого и Бухарина.

А Марка Волохова Сева, одолев длинный гончаровский роман, возненавидел с первых же страниц. Он очень трепетно относился к книгам, и даже с плохими расставался не без усилия воли. И варварство «передового» Волохова, истреблявшего на курево прочитанные страницы бесценных изданий, взбесило нашего библиофила.

Спустя целую жизнь…

В июне 1962 года Георгий Андреевич пришел в Политехнический на лекцию, посвященную 150-летию И. А. Гончарова. Он пришел заранее и занял то кресло в четвертом ряду, из которого когда-то синие глаза с ироническим любопытством рассматривали лектора.

Выцвели синие глаза. И стали пронзительно-голубые. Они сосредоточились где-то поверх головы Фелицианова, да это, в общем-то, все равно. Едва ли б она узнала его. После двух отсидок, войны, романа с Бахусом, как Георгий Андреевич именовал периоды пьянства, он сильно поистрепался. А величественная старуха в строгом синем платье с овальной камеей, приколотой между кружевными кончиками открахмаленного воротничка, сохранила черты былой красоты, и достаточно было небольшого усилия памяти, чтобы сбросить минувшие сорок лет.

Ариадна говорила без бумажки, но не заученный текст, а размышляла по ходу. Она не боялась пауз, когда задумывалась, и вдруг с проясненной улыбкой сообщала как бы тут же рожденную догадку. Георгий Андреевич поеживался, когда она вот с такой вот наивно-простодушной улыбочкой целый период закатила об искусстве цензорства в период александровских реформ. Если уж и суждено служить в этом институте, то следует быть умным и употребить все силы, чтобы разжимать заржавевшие тиски. И не угодить собственной головой между зажимами. И привела блистательные примеры того, как ухитрялся Гончаров одурачивать собственное начальство и протаскивать крамольный номер «Отечественных записок» в печать. Параллель рискованная, зато аудитория рукоплещет, что удивительно, когда речь идет о полузнакомом для аудитории классике.

Лекция кончилась, но Георгий Андреевич долго еще пережидал, пока рассосется толпа вокруг профессора. А когда аудитория опустела совсем, как-то подрастерялся, выдавил из себя:

– Ариадна Викентьевна… Если вы помните… Моя фамилия Фелицианов.

– Да. Я почти узнала вас. Тебя.

– Если вас не обременит мое общество, я мог бы проводить вас до дому. – Фелицианов решил в точности повторить ту фразу, с которой начался их роман аж сорок четыре года назад.

– Не обременит, – с той же интонацией ответила Ариадна. – Только я теперь живу не на Девичьем поле, а много-много дальше. А час поздний. Впрочем, это не беда, переночуете у меня. Только бы такси поймать. В эти чертовы Черемушки не всякий согласится.

– У меня найдется аргумент.

Ариадна оглядела Фелицианова в его стареньком, сияющем на локтях и коленах костюмчике, в своей прежней диктаторской манере припечатала:

– Плачу я сама.

Впрочем, с машиной им повезло, первая же «Волга» с шашечками взяла их даже без условия оплатить второй конец: таксопарк оказался в тех же краях.

– У меня студент есть, тоже Фелицианов.

– Севочка? Племянник.

– Я так и думала. Такой же разгильдяй, как ты. Хотя соображает неплохо, Гончарова знает. И даже, кажется, понимает. Но лентяй несусветный. Если ему что-нибудь неинтересно… Я ему позавчера хорошую взбучку на экзамене устроила. Он-то думал – сядет на своего конька, того же Гончарова, и поедет, а я билет в сторону и пару вопросов о Чернышевском задала. Разумеется, он «Что делать?» и не открывал – и такую ахинею понес, стыдно слушать.