Наверное, сказала бы и еще что-то историческое, но меня сдавали от этого чада и воплей в литфондовский детсад на пятидневку, который помню по нескольким причинам: однажды мне воспитательница запихнула в колготки противные морковные котлеты. Я отказывалась есть, поэтому и запихнула, чтобы они хоть где-то во мне оказались. Хоть в колготках. Рецепт морковных котлет давать не буду. Еще я в саду отравилась отварным говяжьим языком. Как это могло произойти – не знаю, но отравилась именно им. Так всю жизнь и не выношу его. Еще нам капали в суп рыбий жир и натирали корку черного хлеба чесноком, чтобы меньше болеть. Давали бутерброды – белый хлеб с вареной сгущенкой. И Ксеньку кормили в саду тем же спустя 12 лет. Она влюбилась в вареную сгущенку и однажды решила приготовить ее дома сама. Банка же сама как железная кастрюля, решила Ксеня, и поставила ее прямо на конфорку. Дома, как водится, никого не было, и когда через три часа Лидка вернулась, квартира была в дыму, сгущенка – уже вареная– свешивалась скользкими лохмотьями с потолка, а находчивая сестра гуляла во дворе. Квартиру спасли. Сгущенку отскребли. Ксене объяснили законы физики. В общем, детсадовская жизнь запомнилась хорошо, тем более что времени в саду я проводила много. Летом на два-три месяца в летний сад в Малеевку, в остальное время года – на детсадовскую пятидневку у метро «Аэропорт». В Малеевке кусты смородины и крыжовника, опыты на лягушках – мечтала же стать врачом, изолятор с подозрением на свинку, венки на головку и букетики из васильков с соседнего пшеничного поля, вечерняя горка детских трусиков в углу спальни с метками, грозное ворчание няньки: «Айвай тапки и выходи вон!», если что-то было не по её. По воскресеньям водили маленьким табунком мыться в душ – в руках у каждого чистое бельишко, косынка на голову обязательно, независимо от того, мальчик ты или девочка. Очередь в раздевалку, одежка неровной стопкой, а в большой полутемной душевой с деревянными настилами две огромные, нависающие над голеньким дитем нянечки, розовые и толстые, все в складках, словно из павильона «Свиноводство» с ВДНХ. Правда, в мокром белье и орудующие косматой мойдодыровской мочалкой, от которой бедным детям было не увернуться. Зато после бани всегда ждал чай с ватрушками. Я свою отдавала мальчишкам. Ела мало. И вообще, была худа до прозрачности.
Мама подслушала в раздевалке, как один мальчик говорил другому:
– Когда вырасту, женюсь на Катьке Рождественской.
– Ты что, она такая худая…
– А я ее всю жизнь кормить буду…
Не судьба, видимо.
А один месяц в летнем детстве обязательно с родителями в Коктебеле или в Гаграх, а потом уже и в Юрмале. Коктебель, насыщенный молодыми подвыпившими гениями, хулиганский наглый народ, разделение на физиков и лириков, людская разносортица, вечерние костры с песнями, мидии, варенные в чайниках, перманентные романы у них, у взрослых, от рассказов про которые вяли мои детские уши, когда мама вполголоса рассказывала Лидке подробности амурных дел, а я якобы спала. Про погибших перешептывались – Карадаг был гиблым местом, многие тогда разбились, забравшись на гору, все время устраивали какие-то поминки.
И снова подкатывали папины друзья – павлинистый Евтушенко, приземленный Аксенов на своей зеленой «Волге», возвышенная Белла, пловец-тенор-график Красаускас, еще кто-то. И начиналось брожение. Родители отсутствовали как класс, а я сидела с Лидкой на сердоликовом пляже и нанизывала на ниточку куриных божков с дырочкой. Пару раз папа попадал в милицию – один раз не очень трезвые джигиты пристали к красавице маме, и спортивный отец, чемпион по плаванию, боксу и баскету, легко разбросал местную шушеру, за что и был отправлен в коктебельское отделение. А второй раз, в 63-м году, когда была кампания против всяких стиляг в их южном варианте – в то время решили, что нельзя носить шорты. Советский мужчина не должен показывать колени, так поступают только на Западе, а мы свою нравственность должны блюсти, правда ведь? Вот отец в шортах и загремел в обезьянник. Еле вызволили, предоставив солидные документы члена Союза писателей.
И опять гульба, ночные заплывы, дешевое молодое вино, от которого не ходили ноги, а потом стихи, игры, придуманные папой (он писал, например, текст с многоточиями, а друзья должны были вставлять вместо точек прилагательные), антисоветские анекдоты, песни, чаще всего гимн Коктебеля, который и был написан Владленом Бахновым тогда, в разгар антишортовых репрессий:
Ах, что за славная земля
Вокруг залива Коктебля:
Колхозы, б…, совхозы, б…, природа!
Но портят эту красоту
Сюда приехавшие тунеядцы, б…, моральные уроды!
Спят тунеядцы под кустом,
Не занимаются трудом
И спортом, б…, и спортом, б…, и спортом.
Не видно даже брюк на них,
Одна чувиха на троих
И шорты, б…, и шорты, б…, и шорты.
Девчонки вид ужасно гол,
Куда смотрели комсомол
И школа, б…, и школа, б…, и школа?
Хотя купальник есть на ней,
Но под купальником, ей-ей,
Все голо, б…, все голо, б…, все голо![3]
И на поезде, с южными фруктами, отварной курицей и крутыми яйцами, через весь юг обратно домой, в Москву, загорелые и счастливые, добирались двое суток.
На фоне горы Карадаг
Сестра
Продолжение игры
Урбанский
Евгений Урбанский
В те 60-е у нас на шестом этаже в доме на Кутузовском любил бывать актер Евгений Урбанский. Высокий фактурный красавец, открытый, щедрый, удивительный, похожий на Маяковского, как однажды сказала ему сама Лиля Брик. Думали, он женится на Татьяне Лавровой, с которой работал вместе в Театре Станиславского. Но очень они были взрывные оба, и нет, не получилось. На фестивале в Москве познакомился с рижанкой Дзидрой Ритенберг, у которой до него был довольно долгий роман с Вячеславом Тихоновым. Когда Женя первый раз привел ее к нам в дом, мама даже опешила от такой красоты, совершенно неземной какой-то, весь вечер сидела и любовалась ею. Дзидра была одной из самых красивых советских актрис, и пара эта получилась шикарная! Оба лучезарные, с улыбкой во все 64 зуба, они всегда приносили с собой хорошее настроение и что-нибудь на стол: то рижскую салаку или копченого угря, то несколько бутылок горького рижского бальзама, то какие-нибудь консервы. Дзидра с мамой хлопотали на кухне, Женя брал в руки гитару и шел им морально помогать, напевая все, что придет в голову. Приготовление еды с таким аккомпаниатором шло намного быстрее. Пел он замечательно, пожалуй, в то время мало кто мог с ним сравниться, был всегда центром компании, мотором, не выключающимся ни на минуту. Иногда начинал вдруг говорить не по-своему, витиевато и непонятно, не своим даже голосом, будто совсем другой человек, и вести себя не как обычно, а странно как-то. Я один раз спросила у мамы, что случилось с дядей Женей, почему он не такой, как обычно.
– Наверное, роль учит, репетирует, – пояснила мама.
Вот так входил в роль, отрабатывая на нас целые куски и монологи то из Булгакова, то из Брехта.
Как-то маме позвонила Тамара Федоровна Макарова, жена Сергея Апполинариевича Герасимова, и дрожащим голосом сообщила, что самолет, на котором папа и Герасимов летели в Челябинск, уже полчаса не выходит на связь. Перепуганная мама стала названивать в справочную, ей сказали то же самое. Звонила и звонила, но никакой информации не поступало. Вдруг совершенно неожиданно пришел Женя. Раньше особо не было принято предупреждать о визите – просто заходили, и все, если хозяев не было или были заняты, шли дальше.
– Что случилось? – спросил Женя, увидев маму в слезах.
– Роба улетел в Челябинск, что-то с самолетом, в справочной не говорят.
– Сейчас попробуем узнать, – сказал Женя и набрал номер справочной.
– Девушка, – сказал Женя бархатным голосом, – это актер Евгений Урбанский. Вы поэта Роберта Рождественского знаете? Да? Это мой близкий друг. Он летит сейчас в Челябинск. Связь с самолетом потеряна, и мы с его супругой очень волнуемся. Вы не могли бы узнать? Телефон Д 227–83. Да, спасибо, буду ждать.
И что вы думаете? Минут через 15 раздался звонок, и барышня сообщила, что все в порядке и самолет уже совершил посадку.
Отмечать удачное приземление рыдающая от счастья мама и довольный Урбанский пошли в ресторан ЦДЛ.
Уехав однажды в киноэкспедицию, дядя Женя Урбанский не вернулся.
У нас были поминки, вернее, все друзья просто пришли к нам на следующий день после его гибели. Долго молча сидели, никто не мог поверить, что он сейчас не взбежит по лестнице и не войдет в дом с полными руками подарков, не возьмет гитару и не споет, как обычно. Папа мне сказал, что дядя Женя больше не придет.
– Почему?
– Он погиб.
– Как это? – За мою шестилетнюю жизнь еще никто не погибал.
– Его уже нет, – пояснил папа.
– Как это нет, когда я его знаю?
– Он разбился на машине.
– Ему больно?
– Уже нет.
– Так почему ж не придет?
Я помню этот длинный разговор с отцом, мои наивные вопросы и его осторожные объяснения. Я все спрашивала и спрашивала, а он все отвечал и отвечал, сам, наверное, удивляясь, что нет больше Женьки Урбанского.
Потом узнали, как он погиб. Снимали какой-то фильм в бухарской пустыне. Нужно было перепрыгнуть на машине с одного бархана на другой, красиво так перепрыгнуть, зрелищно, высоко. Урбанский каскадера не пустил, сел за руль сам, хотел денег на этом заработать, тем более что накануне его обокрали, забрав приличную сумму. А за каждый трюк полагалось сколько-то рублей, ведь деньги копились на кооперативную квартиру – Дзидра уже ждала ребенка. Разогнался по песку, взлетел и прыгнул. Машина неудачно приземлилась и перевернулась, хотя все было рассчитано, что не должна была, стопроцентно. Урбанский, вместо того, чтобы нагнуть голову, высунулся, чтобы посмотреть, что случилось, и сломал шею. «Он всегда высовывался», – позже скажет отец. Его вытащили, лежал весь в песке, в крови. Был в сознании, все понимал. До больницы не довезли, умер в «Скорой». Все шептал: «Больно-то как…» Было ему всего 33, возраст Христа.