Жили-были на войне — страница 40 из 46


В шестидесятых годах мы виделись реже, хотя я бывал у него, да и встречались мы на разных мероприятиях и просмотрах. Тем не менее первые его песни я услышал не от него, а как-то летом в Коктебеле, в исполнении Толи Аграновского. Это были “Физики” и “Леночка”, еще, что называется, совсем невинные, но уже звучавшие смело и оригинально. Потом услышал и его самого. Раз за разом ощущение значительности его песен становилось все сильней.

Во времена, последовавшие за ХХ съездом, гитара стала неотъемлемым аксессуаром застолий в среде московской, да и не только московской интеллигенции. Пели старинные народные песни, вернувшиеся к жизни во время войны, пели блатные. “Интеллигенция поет блатные песни”, – писал Евтушенко. Это был спонтанный внутренний протест против песни официальной. Именно в этих компаниях родились первые песни наших “бардов”.

“«Эрика» берет четыре копии”. Но “Эрика” – пишущая машинка, она лишена голоса. Песни Визбора, Кима, Анчарова, Окуджавы вышли за пределы дружеских компаний, зазвучали повсюду, когда в наш быт вошел магнитофон.

Как пришел к песням, к этим своим маленьким шедеврам, Галич? Как же это случилось? Время? Не только. Талантливый человек не может не устать от вынужденной фальши. Поначалу, когда первый успех кружит голову и ради нового успеха пытаешься попасть в лад с общим движением, не замечаешь, как уступаешь в чем-то важном, изменяешь себе. И настает момент, когда становится невмоготу, когда решаешь писать о том, что тебя волнует, писать так, как подсказывает тебе талант и совесть.

Но почему Саша пришел именно к песне? Почему, признанный драматург и сценарист, он нашел свое подлинное призвание не на сцене, не на экране?

Галич с самого начала раздваивался между желанием быть актером и потребностью писать. Он ушел из Литературного института. Ушел и из студии Станиславского, когда народный артист Л. Леонидов дал ему возможность ознакомиться с его личным делом. Там, среди прочего, он прочел слова, написанные рукой самого Леонидова: “Этого надо принять! Актера из него не выйдет, но что-то выйдет обязательно!” Не потому ли Галич пришел к нам в студию, что у нас актер был одновременно и автором? Актер в нем не умирал даже тогда, когда с этой профессией было покончено. Потребность в контакте со зрителем, с тем, кому предназначено написанное, потребность в сиюминутной реакции на свое творчество было для него естественной необходимостью. Успех первых песен подсказал ему – это его путь!

Было и другое. Никакой театр, никакая киностудия не могли в те времена дать ему возможность говорить в полный голос. А песня – давала. Она не подчинялась цензуре. К тому же, вспоминая Арбузовскую студию, тогдашнего Сашу, я уверен, что песня в нем жила всегда.

Как он пел? Сколько раз во время работы над “Дуэлью” он в перерывах садился за пианино, стоявшее в его комнате на Бронной, и играл нам с Севой Чайковского, Шопена, Вагнера, Рахманинова. Но в его “театре одного актера”, как определил его песенный жанр Синявский, слово было принципиально важнее музыки – многие его песни, из самых лучших, были своего рода маленькими пьесами. Музыка была для него необходимым, но не решающим компонентом. В сущности, как когда-то в студии, в работе над “Городом на заре”, мы создавали для себя роли, так же и он всякий раз в песне создавал для себя роль.

Персонаж, от имени которого он поет, весь выражен в слове. Легко узнаваем супруг “товарища Парамоновой”. Это не заводской рабочий, скорее, может быть, шофер, монтер, водопроводчик. Движение по номенклатурной лестнице его “кисочки” не меняет его собственного социального статуса, разве что заботами супруги он получает более чистую работу. Понятно, что “товарищ Парамонова” сама его нашла, заполучила, приблизила. А он и не прочь, с “кисочкой” жизнь сытная, удобная. Он и в партию вступает. Но про собрание партийное говорит – “у них”. В сущности, он абсолютно темен, но знает, с какого конца пирог вкусней.

Саша говорил мне, что Плучек предложил ему написать пьесу по мотивам “Баллады о прибавочной стоимости”. Кажется, он даже начал ее писать. Она, конечно, наверняка бы не прошла, но и ему пьеса не давалась. Потому что, хотя сама песня и “драматургична”, но сила ее в том, что это – песня. Растянутая на три, даже на два акта, эта история потеряла бы свою ударную силу.

Но были у него и другие песни. Такие, как “Облака”, “Промолчи” (“Старательский вальсок”), “Мы похоронены где-то под Нарвой” (“Ошибка”), “Петербургский романс”, в которых звучали совсем уже иные интонации. Песни Галича становились все смелей и острей. Произошло то, что должно было произойти: он противопоставил себя системе.

Давно замечено, что творение имеет сильнейшее влияние на своего творца, оно меняет его. Галич, написавший “Облака”, “Аве Мария” и “Промолчи”, становился иным человеком, не тем, который писал “Вас вызывает Таймыр” или “На семи ветрах”. Он становился самим собой.

Однажды в доме творчества писателей в Малеевке Галич пел свои песни. Увидев лицо моей жены, прочтя в ее взгляде тревогу за него, Саша сказал:

– Женечка, не надо смотреть на меня такими глазами. Надо только решиться отбросить страх. Тогда все просто.

И хотя он сказал Жене, что стоит отбросить страх и все сделается просто, давалось это ему совсем не легко и не просто. Он понимал, что в лагеря и в психушки таких, как он, отправляли запросто. Понимал, что ходит над пропастью. После его триумфального выступления в Новосибирске это стало ясно всем.

История с его исключением из Союза писателей была неизбежна. Такое исключение было не просто лишением некоего звания, статуса. Оно означало полное запрещение печататься, литературой зарабатывать себе на жизнь. И не только. Угроза ареста становилась реальной.

Странную историю рассказала мне известный театральный критик Раиса Беньяш. Не знаю уж, при каких обстоятельствах с ней заговорил о Галиче Андропов, тогда еще глава КГБ. Беньяш сказала, что Саша в больнице. Андропов попросил ее, чтобы она посоветовала ему не спешить выписываться. Беньяш полагала, что слова Андропова свидетельствуют о его симпатии к Галичу. Но скорее всего, это было предостережением.

Галича исключили из Союза писателей 29 декабря 1971 года.

Что помешало ему покаяться, выступить если и не с протестом против печатания сборника его песен за рубежом, то хотя бы с формальным заявлением, что сделано это против его воли?

Не покаялся. Помешала уверенность, что поступить так значит отказаться от своих песен, предать не только их, но и себя. Уничтожить себя как личность. Это даже не смелость, это высокое чувство самосохранения таланта. Галич остался верен своему дару.


Первого января я позвонил Арбузову, поздравил с Новым годом. Об исключении Галича я не знал. Не знал и об участии в этом самого Арбузова. Алексей Николаевич на эту тему не заговорил. Вероятно, не сомневался, что мне все известно. Не исключаю, что и звонок мой воспринял если не как одобрение своего поступка – это вряд ли, – то, во всяком случае, как понимание.

Через день, уже зная об исключении, я пришел к Саше вместе с Авениром Заком. Нюша, жена Галича, выглядела встревоженной, возбужденной. Она обрадовалась нашему приходу, сказала: “Как хорошо, что вы пришли, Саше это так нужно!” Галич – вид у него был совершенно больной – сидел за столом. Он не писал, не читал, просто сидел задумавшись. Мы заговорили о заседании секретариата. Меня интересовало поведение Арбузова. Волновало оно и Галича. Арбузову мы когда-то посвятили нашу пьесу “Дуэль”.

В сущности, пришел бы Арбузов на секретариат или нет, отказался бы от выступления или нет, ничто бы не изменило предрешенного заранее. С той только разницей, что и Арбузову пришлось бы несладко, если бы он не явился или выступил против приказа, отданного свыше. Пришел. Выступил с осуждением своего бывшего ученика. Правда, с оговоркой, что ему тяжело говорить – слишком много связано у него с этим человеком. И даже воздержался от голосования.

Арбузов обвинил Галича в присвоении чужой биографии, биографии человека воевавшего и прошедшего через лагеря. Странное обвинение. Не мог он не понимать, что лирический герой песни не может и не должен безоговорочно отождествляться с автором. Подхватив эту тему, следующий выступающий даже произнес слово “мародерство”. Это особенно оскорбило Галича.

О последствиях происшедшего мы не говорили. Они были понятны без слов.

Арбузов не любил песни Галича. Они были ему неприятны, неприемлемы для него эстетически. Хотя не вполне понимаю почему. Арбузов был сдержан в своих высказываниях, но отнюдь не ортодоксален. И все же, когда в 1966 году у меня на квартире отмечалось двадцатипятилетие премьеры “Города на заре” и Галич по нашей просьбе начал петь свои песни, Арбузов вышел из комнаты, не желая слушать. И, осуждая Галича на секретариате, не кривил душой – он так думал.

Знакомая горькая ситуация: не против воли, а по собственному убеждению человек говорит то, что требуется начальству.

В свое время Виктор Розов, будучи, как и Арбузов, одним из секретарей союза, оказавшись в аналогичной ситуации, не согласился прийти на подобный секретариат, сославшись на то, что у него назначена встреча с детьми. Когда ответственный секретарь союза сказал, что это недостаточно веская причина, чтобы не явиться на такое важное мероприятие, Розов ответил, что обмануть ожидание детей он ни в коем случае не может. И не пришел. Естественно, что вскоре его от “почетной” должности секретаря союза освободили. Не сомневаюсь, что позиция Алексея Николаевича в деле Галича никак не связана с опасением потерять место в секретариате. Когда исключали Лидию Корнеевну Чуковскую, Арбузов на секретариат не явился. Ему были не по душе такие акции. А в случае с Галичем? Бес попутал? Или после случая с исключением Галича стало невмоготу?

История особых отношений Арбузова и Галича восходит ко времени фронтового театра. Не знаю, как сложилась ситуация, в которой между Плучеком и всем коллективом фронтового театра-студии во главе с Арбузовым возник некий конфликт, в результате которого, в соответствии со студийной этикой, было решено расстаться с Плучеком, о чем ему было сообщено в письме, подписанном всеми. Только Саша не подписал этого письма и сделал на нем приписку, что с решением этим не согласен. Мне он говорил впоследствии: “Это была чистейшая чепуха – театр без Плучека! Арбузов все-таки не режиссер”.