Жили два друга — страница 26 из 63

Если б я только мог, если бы не ревматизм и больное сердце, и не три голодных взгляда, устремленных на тебя с утра до вечера, я бы взял винтовку и убивал без пощады каждого ката в зеленом мундире!

Он руками закрыл лицо, стараясь заглушить глухие рыдания. Пчелинцеву стало больно оттого, что он стал свидетелем чужого безутешного горя. Он мягко положил руку незнакомцу на плечо.

– Успокойтесь, товарищ. На земле есть кому отомстить за вашу Марысю. И это сделаем прежде всего мы – советские солдаты! – Он задумался и, осененный неожиданной мыслью, предложил: – Я, конечно, помочь вашему горю не в силах, да и никто не в силах, а глаза выплакивать просто нехорошо. Вы мужчина, и вам надо бороться: за себя, за детей, за новую жизнь. Но если ваши дети второй день голодают, то вот возьмите, пожалуйста. – Пчелинцев достал из кармана шестьсот злотых – жалованье воздушного стрелка за два месяца в польской валюте – и протянул их незнакомцу. Пожилой поляк внезапно выпрямился, и на худом лице его мелькнула обида:

– Цо то есть?

– Деньги, товарищ. Шестьсот злотых.

Незнакомец протестующе поднял руки, грустными глазами взглянул на Пчелинцева, державшего бумажки на ладони. В эту минуту с его головы спал набухший от дождя капюшон, и поляк, увидев нарядную авиационную фуражку, растерялся:

– О! Вы пан генерал! – воскликнул он испуганно. – Такой молодой и уже генерал!

– Да нет, – засмеялся Пчелинцев, – я всего-навсего сержант.

– Но как же так, – растерянно пробормотал поляк, – но эта фуражка. Это же генеральская фуражка!

– Нет, это летная фуражка, – пояснил Пчелинцев. – Вас краб попутал, – и протянул человеку деньги. Но поляк снова сделал протестующее движение.

– О, что вы! Надо! О, нет, я не имею права брать ваши деньги, пан офицер! Бардзо зденькую, но не могу.

Может пан офицер обо мне подумал, что я нищий или мелкий вымогатель? То не так есть. Шибко не так!

Я учитель, пан офицер, но немцы превратили пашу школу в свою казарму, а двух моих коллег расстреляли.

Я чудом остался жив, но об этом сейчас долго рассказывать. Поверьте мне, пан офицер, мне стыдно брать от вас эти деньги.

Сержант улыбнулся и продекламировал:

Нет на свете царицы, краше польской девицы.

Весела, что котенок у печки,

И, как роза, румяна, и бела, как сметана.

Очи светятся, будто две свечки!

Был я, дети, моложе, в Польшу ездил я тоже

И оттуда привез себе женку.

Вот и век доживаю, а всегда вспоминаю

Про нее, как гляжу в ту сторонку.

– Цо то бенди? – удивился поляк.

– Адам Мицкевич в переводе нашего великого Пушкина.

Человек в поношенном, залатанном пиджаке с тоской посмотрел на свои длинноносые потрескавшиеся туфли, забрызганные грязью.

– Адам Мицкевич, – задумчиво проговорил он, – пан офицер читал Мицкевича!..

– А почему же мне не читать стихи друга нашего Пушкина? – тихо возразил Пчелинцев.

– О да! О да! – подхватил поляк. – Пушкин и Мицкевич – два великих рыцаря свободы! О, что это за армия, если в ней каждый офицер не только умеет хорошо драться, но и знает Мицкевича!

– Ну, вот видите, – примирительно сказал стрелок, – а деньги возьмите. Я вам их от чистого сердца. Одним словом, берите, и довольно этой самой гордости. Я вам не какой-нибудь шляхтич-благотворитель, а советский солдат. – Он грубо, почти насильно положил поляку в карман шесть помятых бумажек.

– О, я вам их: верну! – горько закивал седеющей головой незнакомец. – Вы непременно запишите мой адрес: Костюшко, тридцать три, Ежи Барановский. Может, и вы мне оставите свой адрес?

Пчелинцев встал со скамейки и сухо произнес:

– У меня адрес самый короткий, пан Барановский, – война. Сегодня берег Вислы, а завтра – Одер, Берлин. До свидания, – и двинулся вперед. Поляк на секунду замешкался, а потом нерешительно пошел за ним.

– О, пан офицер, пусть благословит вас сама матка боска Ченстоховска, и пусть целым и невредимым закончите вы войну и вернетесь домой!

– Постараюсь, – неопределенно ответил Леня, – я вам, пан Барановский, очень советую не падать духом.

В этой войне все мы несем потери. Конечно, очень страшно умирать, но самое страшное – быть сломленным душевно. Кренитесь, пан Барановский, ведь вам же еще строить новую Польшу.

Пожилой человек вдруг выпрямился и строго покачал головой.

– О нет, пап офицер. Я не сломлен духом. Минутную слабость, горе вы не принимайте за сломленный дух.

Я гордый человек, пан офицер. Будете поворотом с войны, заезжайте в гости, вы меня увидите совершенно другим человеком. Так есть, пан офицер…

* * *

Наутро дождь утих, но помутневшее небо никак не хотело подниматься, продолжало давить землю, будто негодуя на людей правых и неправых, терзающих ее бомбами и снарядами в своей попытке поскорее решить давний жестокий спор. Небо не знало, что война – это продолжение политики силы, и что если столкнулись две политики: политика человеколюбия и политика человеконенавистничества, – то и первая в этом случае не может быть не жестокой. Небо давило землю, и на этой опаленной страданиями земле людям не становилось легче. Шел четвертый год огромной беспощадной битвы, в которой не могло быть перемирия, и этот год был годом побед правой стороны, и слова Верховного Главнокомандующего – «паше дело правое, враг будет разбит» – были призывом к действию, потому что это действие уже развернулось на всем протяжении огромного фронта. Правая сторона била врага, беспощадно его карая за тяжкий сорок первый год, за оскорбительную надменность, с какой Гитлер объявил всему миру о назначенном им дне парада на Красной площади. А потом затрещала по всем швам немецко-фашистская машина, и от Белого до Черного моря понесся по окопам крик, от которого леденило глаза и души фашистов: рус идет!

* * *

…В тесной землянке, укрывшись от непогоды, коротал пасмурное время экипаж Николая Демина. В узкое оконце вливался блеклый, неверный свет, такой слабый, что пришлось зажечь «летучую мышь», ту самую, которую весь экипаж именовал гордостью «папаши» Заморина, раздобывшего ее в трудных фронтовых условиях и с презрением выбросившего прочь желтую снарядную гильзу-светильник. Четверо играли в домино. Демин и Зара против Заморина с Рамазановым, а Леня Пчелинцев сидел в углу, положив на колени раскрытую тетрадь, и, наморщив лоб, выводил строку за строкой химическим карандашом. «Даже при таком адском грохоте костяшек пишет, – с уважением подумал о нем старший лейтенант, – наверное, талантливые люди все-таки все не от мира сего. А вот я, наверное, никогда не стану литератором. И нечего думать об этом. Не в свои сани не садись».

Демин вздохнул и рассеянно приставил костяшку к костяшке.

– Уй, товарищ командир! – обидчиво высказалась девушка. – Опять вы по пятеркам разворачиваете, а я на них все еду да еду!

Рамазанов приставил костяшку, сверкая глазами, восторженно заявил:

– Девяносто семь очков, Зарем! Еще один заход, и вам с командиром кукарекать придется, потому на сухую проигрываете.

Девушка заглянула в глаза Демину.

– Пострадаем, товарищ старший лейтенант?

– Пострадаем, Зарема, – улыбнулся Демин. Он вглядывался в ее продолговатое лицо, осыпанное мелкими веснушками, видел ее крупные, чуть-чуть влажные губы, глаза под сводом густых бровей, еле-еле обозначенные ямочки на щеках, волосы, густые, собранные, как и обычно, в толстую косу, розоватые мочки ушей и думал о том, что ровная, редко вспыхивающая Зара, в сущности, очень добра, постоянна и даже привязчива к людям.

И еще он подумал о том, что Зара будет очень верной женой и ласковой, заботливой матерью. Он покраснел от полузабытого воспоминания. Глядя на расстегнутый ворот гимнастерки с белоснежным подворотничком и чуть-чуть обозначившиеся груди, он снова представил себе то самое озеро в чащобе и Зару, смело входившую в обжигающе-холодную утреннюю воду.

У каждого человека, полагал Демин, должны быть своп тайны, которые он носит в себе либо до самых последних дней жизни, либо расстается с ними в зависимости от сложившихся обстоятельств. У старшего лейтенанта таких тайн было две: Зара у озера и будущая книга Лени Пчелинцева. Конечно, вторая тайна была весьма условной. Но первая… Демин посмотрел на девушку и подумал о том, что эта первая тайна навсегда останется с ним, если, конечно, между ними не возникнет когда-нибудь полная откровенность. Только тогда, в минуты самой большой близости, может он рассказать об этом Заре. Старший лейтенант вздохнул и, не глядя, поставил костяшку.

– Товарищ командир, – простонала Зара, – зарезали. Они же нас действительно кукарекать заставят.

– Сорок шесть, – прогудел веселым баском «папаша» Заморин. – Якши, Рамазан, пляши, Рамазан!

– Уй! – обрадовалась Магомедова. – Наш Василий Пахомыч заговорил стихами!

– Это в честь победы, – откликнулся Заморин, – Ну что же, давайте новую?

Они снова смешали костяшки. В эту минуту тяжелые сапоги застучали по деревянным скользким ступенькам, и в землянку ворвался посыльный по штабу, молоденький солдат в не по росту длинной шинели, с болтавшимся в брезентовом чехле противогазом.

– Товарищ старший лейтенант! – закричал он. – Экипажу приказано готовить матчасть, вас немедленно на КП!

Партия в домино не состоялась.

* * *

Задачу на боевой вылет ставил в этот раз майор Колесов, временно замещавший погибшего командира полка Заворыгина. Он водил остро отточенным карандашом по карте, виноватым голосом говорил:

– Понимаешь, Демин, задание самое что ни на есть обычное. Я бы тебя с удовольствием не посылал но что поделаешь, штаб фронта потребовал эти разведданные. Кто-то же лететь должен.

– Ладно, пусть этим «кто-то» буду я, – проворчал Демин. – Говорите, в чем дело.

– Надо пройти вдоль берега Вислы, вот здесь, отрезок в тридцать километров, углубиться немного в их боевые порядки с тем, чтобы вызвать огонь зениток. У тебя лучший стрелок полка, вместе с ним вы нанесете на карту все огневые точки противника в этой полосе. Прикрывать будет четверка ЯКов.