Рассуждая так, забрел он в ту ничейную прибойную полосу, где разрушенные здания эпохи строительства светлого будущего, огражденные под строительство новое, свидетельствуют как о тщетности людских чаяний, так и о том, что чаянья эти бессмертны.
Подорожкин перепрыгал по камушкам горную речку и хотел уже либо лечь, либо зашагать дальше, как вдруг морская волна выкатила пред босыми ступнями его запечатанную бутылку…
Было время, когда маленьким мальчиком, веря в цветики-семицветики, Деда Мороза, добрых волшебников, джиннов, бутылки, лампы и всех прочих исполнителей «трех желаний», много передумал Подорожкин о том, отчего бы не загадать на первом желании, чтобы исполнялись все остальные. Да и кто из нас не думал об этом… Тем временем одно желание было исполнено.
Он наклонился и, счищая морской песок и налипшие ракушки с этикетки, прочел недоверчиво и признательно: HENDRICKS GIN.
– Слава богу… – потрясенный, произнес человек посреди безлюдной стихии и, зажав рукой золоченую крышечку, поднажав, повернул. Вместе с этим движением в ушах его прозвучало невероятное…
– Слушаюсь и повинуюсь, мой господин…
В этот миг, даровавший герою нашему всемогущество, Подорожкин, вздрогнув от ужаса, отшвырнул и разбил вдребезги драгоценный сосуд.
Созданный из чистого бездымного пламени, слуга шайтана ли или мечты человеческой, исполнитель всякого пожелания – джинн, обретя свободу, пронесся с веселым посвистом над недавним своим господином, полоснув крылом чайки небесную ширь, задевая лучом вскипающую волну, туда, где горизонт обозначен как недостижимая линия, до которой всего-то пятьсот километров.
Истина
Где-то есть, так думаю я, половинка моя, из ребра моего при ее создании отделенная. Потому что часто ощущаю ребра этого я отсутствие: вот тут колет…
«Это ж надо было так вляпаться… Старый ты осел… Скотина ты, идиотина!..»
«И не говори!» – рассуждал сам с собой Николай Васильевич Тушкин. Николай Васильевич предпочитал всем иным диалогам – внутренний, считая, что не следует быть так же откровенным в беседах с кем-нибудь еще, самого себя кроме. Наружный собеседник не мог понять Николая Васильевича так, как только один он мог понять себя. Мог оскорбить равнодушием, невниманием, фыркнуть или даже посмеяться над ним; наружный собеседник мог обозвать Николая Васильевича ослом, и, как всякий эгоист, наружный собеседник интересовался больше самим собой. Он почти никогда не дослушивал, переспрашивал, ни с того ни с сего начинал рассказывать о себе, точно мог послужить примером, хотя сам не имел к делам Тушкина никакого причастия, и! даже если брал наконец в толк, о чем говорят ему, то советовал очевидные, совершенно невероятные глупости, ради каких не стоило заводить с ним беседы.
Хуже того. Николай Васильевич подозревал (вероятней всего, справедливо), что даже если вдруг повезет ему со слушателем и достанется какой-нибудь из внимательных, молчаливых, то внимание его, молчание и кивки могут означать двойную игру подковерную. Могут означать, что собеседник халтурит, одновременно ведет свой собственный внутренний диалог, даже отдаленно не имеющий отношения к его делу, в то время как…
В то время как внутренний собеседник Николая Васильевича был, без сомнения, человек неравнодушный и сострадательный. Называя Николая Васильевича «старым ослом», он одновременно называл «старым ослом» и себя, что имеет во всякой беседе большое значение. Потому что одно дело, когда собеседник скажет тебе: «Осел!» – и совсем другое, когда ты сам себе это скажешь.
Так что во внутренних диалогах обходилось хотя и не без взаимных оскорблений, зато и без смертельных обид, ибо обида, самому себе нанесенная, скорее напоминает дружеское участие.
Итак, внутренний собеседник Николая Васильевича был человек заинтересованный в делах его, живо сострадательный, душевный. Ему не нужно было обрисовывать ситуацию и ее разжевывать, ибо он был одновременно и свидетелем, и соучастником дел его.
Он всегда был рядом, то есть внутри Николая Васильевича, видел мир его глазами и одновременно имел на мир этот собственный взгляд, они частенько расходились в вопросах политики и в отношении ужина. Один из них предпочитал картошку, а другой – макароны, или один – пюре, другой – сосиски или пельмени, один – кетчуп, другой – горчицу, однако, по сути, все это были такие мелочи! И за долгие годы совместной жизни эти двое научились договариваться и прощать. Но, когда обида была крепка, а оскорбление непростительно, они погружались в тягостное молчание. Когда же нарушали они молчание это, рождалась простая истина: человек не может долго жить без прощения себя самого.
Пожелай
И дано ему было слово, и слово это было – забудь!
В день же тот дано было Валентину Андреевичу слово, и оно прозвучало в голове его, в помещении офисном, посередь ноябрьских сумерек, возникнув абсолютно из ничего. И было оно: «ПОЖЕЛАЙ!»
Остальные мысли Валентина Андреевича – желанья, жизненной привычкой в слова облаченные, – были мелочны, подотчетны голосу разума, суетны, предсказуемы, ибо вытекали одно из другого и звучали как будто на отдалении, покружившись, таяли, забывались.
Хорошо, когда человек умеет противостоять желаньям своим. Ибо так же далеко воображение наше от реальности, как надежды юности – от реализовавшей их старости и тем паче итога.
Валентин Андреевич обладал подобным умением, даром терпения и смирения, и нередко, проснувшись средь ночи, мучимый жаждой, полежав под одеялом пару минуточек, даже это желание находил в себе сил усыпить. Все желанья прежние появлялись в нем в результате какого-нибудь события, наблюдения, ощущения физического – пояснением, комментарием; словом, приходили и уходили желанья от человека этого, не преобразуясь в движение.
«Пожелай!» же вспыхнуло в голове его совершенно внезапно, безотносительно, беспричинно… ослепительным светом. Мало того, слово было произнесено столь убедительно, что хотелось попробовать… Мало и этого: в нем было пусть не обещание, но… надежда.
«Пожелать?» – Валентин Андреевич вздрогнул. За окнами проползал коротенький сумрачный день. Крыши, трубы и стужа. «ПОЖЕЛАЙ!» – снова вспыхнуло в голове, еще более оглушительно, подобно громовому разряду, молнии, что в глазах его защипало, а внутри загудело. Валентин Андреевич с ужасом стиснул голову, сжал виски, но под пальцами продолжало гудеть и вибрировать слово, данное ему в этот день. И от этого было в нем ощущение, что еще лишь раз… И либо он пожелает, либо желание пожелать разорвет черепное желаний-хранилище в черепки.
В дверь заходили и выходили сотрудники. Что-то говорили иногда Валентину Андреевичу. Он сидел по-прежнему, сжимая ладонями голову, напряженно, всей сутью своей противостоя желанию пожелать.
Шли минуты, перевариваясь в часы. Мысли постепенно приходили в себя от страшного потрясения. Некоторые из них, вновь ожившие, шепотом обсуждали в голове его странный случай, поначалу тревожно и беспокойно, но вскоре вновь вернулись на круги своя. В голове становилось уютней. Мысли жужжали, ползали, переползали, оседали пылью на полках, бумагах, папках, столе…
Но «ПОЖЕЛАЙ!» настигло несчастного и в этом уюте. Он дернулся. Страшное слово давило на него изнутри, в противоборстве мучительном сам он давил снаружи, сжимая голову крепче, вкладывая все силы свои в усилие удержаться от желания пожелать. Так, безмолвный и безответный, зажмурив глаза, сидел он до самого вечера. Не шевелясь.
Слово стихло.
Больше никогда уже не услышал его Валентин Андреевич. Иногда вспоминая об этом странном случае в офисе, думал он с большим облегчением, что в тот день, возможно, удалось ему избежать удара смертельного, кровоизлияния, аневризмы… мало ли чего мог он в тот день избежать, пожелав? Все желания человеческие, стремления приводят к неутешительному финалу.
Так, одержав победу над данным словом, жил дальше наш Валентин Андреевич, изредка позволяя желаньям своим обсуждать, что было бы, если…
Иногда сожалея, что так и не попробовал пожелать.
Консультант по связям
И живи тут, как сможешь, как вытерпишь. Небо серое, листья серые. Моросит. Может, вниз мне за газетой пойти сходить? Заодно пройти мимо нее… Посмотреть, не спросит ли она, куда это я в такую дрянь неприютную в одних тапочках?
Всякое случается, неисповедимы пути, и на этот раз вышло так, что некоего Пузикова Леонида Гавриловича, консультанта одного из салонов мобильной связи на длинной улице, существо никчемное, как и все эти консультанты, но зачем-то явленное на свет, всегда морозно-румяное, ангельски белокурое, безропотно-пучеглазое, пунктуальное, тихое до той степени, что, кажется, и нечего возразить, сократили.
Дело вышло так, как выходит оно всегда, без вмешательства высших сил, то есть обходится нашими, и его, бедолагу безропотного, сократили, потому что если уж выбирать, кого сокращать, от других из нас значительно больше толку.
Тем не менее Пузиков опять нашел себе место вдоль все той же улицы: когда такая вот длинная улица, вдоль по ней, и с той стороны, и еще во дворах у человека гораздо больше возможностей найти себе место в жизни. Но беднягу вскоре сократили и там, и еще раз, еще, и начали уже сокращать с противоположной стороны, где нечетная нумерация.
С каждым сокращением Леонид Гаврилович как-то сокращался и сам от обиды и делался еще более и более тихим и незаметным. Бывает так, что человек буквально тает на глазах от несправедливостей и обид, и вот этот Пузиков таял тут на глазах у нас с вами, хотя в его случае, честно сознаться, и таять-то особенно было нечему.
Однако с последним сокращением, в конце длинной улицы, Пузиков не исчез окончательно, как, может быть, ожидал от этого бестолкового бедолаги читатель, но лишь пошел другой длинной улицей, потому что в городе нашем длинных улиц на всех хватает.