Жили люди как всегда. Записки Феди Булкина — страница 29 из 49

Пролетая некоторые места, Окрошкин протягивал руки, пытаясь вцепиться во что-нибудь, но мощная волна движения вспять вырывала из слабых пальцев стаканчики с зубными щетками, справки, деньги, книги, тетрадки, учебники, сигареты, бутылки, счастливые билетики и даже фонарные столбы. Вскоре Алексей Юрьевич оставил эти попытки: что-то подсказало ему, что пролетаемые фрагменты упущены и его усилия не оправдывают себя…

Смирившись, притих он и довольно спокойно пролетел мимо своего ПТУ, почты, здания районной администрации, дома пионеров, где некогда занимался бальными танцами… Мимо своей шестой детской поликлиники, где научился говорить букву Р, вылетел к улице Рогова, свернул на Курчатова, взял вправо, спланировал над воротами двадцать шестого роддома и, немыслимым образом не разбив окна, влетел в родовую палату, где и шлепнулся на руки акушерки, тем самым повторно явив себя миру.

Явив себя миру, Алексей Юрьевич распахнул ясно-голубые глаза, свел нос пятачком, собрал лоб складками и…

«А-а-а-а-а-а-а!» – горлопанил Окрошкин, и его можно понять. Блаженны нищие духом, старики, потерявшие память, умалишенные, тихие алкоголики, звери и несмышленые младенцы. В отличие от них, наш новорожденный помнил все.

Жизнь представлялась ему вереницей мрачных бессмысленных событий, приводящих к неизбежному финалу.

«Все нормально. Я умер. Мне это снится…» – после первого крика мрачно думало дитя, с ужасом вглядываясь в пятна неясные, проплывавшие в свете больничных ламп. Постепенно пятна превращались в лица. Лица вызывали отвращение, желудок раздулся, колени свело, клеенка мерзко скрипела.

«Я умер…» Решившись отрицать очевидное, Окрошкин захлопнул рот и перестал дышать. В тот же миг беднягу схватили, перевернули, тряхнули вниз головой и пару раз крепко приложили по спине кулаком. Алексей Юрьевич поперхнулся, вытаращил глаза и зашелся новым отчаянным криком. Его вернули в прежнее положение и шлепнули на весы. Металлический лоток пополз вниз.

«Три сто…» – констатировал кто-то. Новорожденный обреченно притих. Сила всемирного тяготения вновь обрела над ним власть. Жалкие «три сто», по-лягушачьи перебиравшие в лотке пятками, теперь отделяли его от невесомости и полета. Недавнее ощущение свободы преследовало, как угодившего в силки грача. Алексей Юрьевич протестующе поднял руку со сложенными в отрицающий знак пальцами.

Сверху захохотали.

Смутно припомнились иные весы, мелькнула жуткая мысль, что зловещие «три сто» и есть та греховная гиря, что, не успеешь родиться, уже придавливает к земле; опыт подсказал, что вес ее будет с каждым днем прибавляться.

Мучительно захотелось выпить…

«Все нормально. Я умер. Не может быть, чтоб опять… не имеют права…» – ошеломленно размышлял новорожденный, бисеринками глаз сверля прыгающий потолок. Его вертели и крутили. Куда-то несли, заворачивали, разворачивали, что-то запихивали в рот. Бедняга плевался и морщился. Он брыкался, выкручивался, вывертывался и кусался. Несчастный боролся с жизнью, как иные из нас сражаются с ее соперницей, боролся, пока наконец сбежавшиеся на крики акушерок санитары не помогли как следует спеленать его. Алексея Юрьевича скрутили и крепко-накрепко затянули конверт синей лентой. На голову нацепили чепчик, в распахнутый для протеста рот воткнули соску. Раздув щеки, Окрошкин с ненавистью выплюнул кляп и, обведя безнадежным взглядом собравшихся, сипло поинтересовался: «Ребята, закурить не найдется?»

Акушер, человек бывалый и жилистый, видавший на своем веку немало мучительных и трагических рождений, некоторое время задумчиво смотрел на говорящее дитя, после чего извлек из халата помятый «Opal», шало подмигнул младенцу и бесшумно осел на пол родовой.

Лыс и сумрачен, обреченно глядя сквозь прутья решетки на лики себе подобных, лежал вновь рожденный под лучами рефлектора в послеродовом инкубаторе. По периметру закрашенных мерзотно-розовым стен тянулись ряды металлических клеток-кроваток с опущенными пластиковыми колпаками и привинченными к полу шарнирами. В них, неподвижные, точно коконы шелкопряда, лежали прочие надежно спеленатые рожденные. Вспоминался фильм братьев Вачовски «Матрица». Вспоминался Платон и его пещера, где с малых лет, закованное, с колодками на ногах, не в силах повернуть головы и пошевельнуться, от рождения до смерти проводит дни человечество. Подтверждая приходящее на ум сравнение, тянулась под видовым окном терапии полоса безмятежного дневного света. Силуэты врачей и сестер призрачно скользили по тонированным стеклам.

Дежурная санитарка казалась дьяволицей. Выкатывая глаза, дьяволица склонялась над кроваткой, произносила унизительное «гули-гули» и, протягивая толстый палец к подвязке, делала Алексею Юрьевичу козу. Это было отвратительно. Окрошкин вынужденно хихикал и пускал слюни…

Проклятая рефлекторная лампа распухала, пульсируя, делаясь все жарче и жарче. В голове клубились воспоминания одно мрачнее другого. Упущенные возможности, точно полуденные мухи, барабанили в родничок, нимбом кружили над фланелевым чепчиком.

Мелькали забытые голоса и лица. Мнился шорох вовремя погашенных купюр государственного займа, отоваренные талоны, рев новенького мотоцикла «Ява», выигранный в спортлото «Москвич», мнилось счастье: жена (актриса Анна Самохина), дети – сынишка и дочка, летний вечер в Гаграх, зимний – в Сочи и предупрежденная знанием деноминация 98 года…

В сущности, судьба протягивала Окрошкину счастливый билет, давала невиданный, фантастический… второй шанс! Глупо было отказываться, следовало брать что дают.

«Bonum initium est dimidium facti», – внезапно подумав на латыни, Алексей Юрьевич лихо перевел подуманное с языка Сократа на русский: «Хорошее начало – половина дела», – и, переведя, не удивился этому, но воспринял как должное. «Вероятно, я знаю теперь все языки…» – предположил он, но, решив подумать по-английски, с сожалением обнаружил, что помнит лишь из школьной программы: «май нейм из Леша», «вис из э кэт», «ай лив ин Москоу», «вот из е-о-о нейм?», «хау олд ар ю?», «хау мэни тайм?» и «вис из тейбл»… Этого, разумеется, было мало. Однако жизнь предстояла длинная. За предстоящие годы можно было изучить даже китайский.

Будущее было как на ладони. В надежном укрытии пеленок Окрошкин решительно сжал его в кулаки и проснулся совершенно счастливым, забыв таблицу умножения, русский алфавит, не умея сказать даже «мама».

Жили люди как всегда

В общем, есть надежда, товарищи. Даже если нет ее – есть.

Ф.М. Булкин


Приговор от доктора выслушав, не забыл поставить внизу печать в бюллетень больничную, номерок со счастливой цифрой «11» отдал гардеробщице.

Застегнулся старательно, ошибившись на одну пуговицу, поразившись введенному новшеству, автомату кофейному в поликлинике, в рекреации. Жизнь прошла… Жизнь идет…

– Снимите бахилы, дедушка!

Закивал, не услышал.

Вышел ватными ногами на улицу. Сел на лавочку. День был радостный, солнышко, не надышишься. Ладно, пора уже вроде как? Ай как тяжко.

Так и шел по Народному, не на ту пуговицу и в бахилах.


Накануне праздника новогоднего разложил, как всегда, по конвертам денежку поровну, подписал зачем-то старательно, кому какое.

Передал права на тулуп и ватную бороду внуку Феде.

Отсчитав куранты, загадали под бой все одно и то же желание, чтоб поправился, чтобы выздоровел, чтоб Господь был милостив, чтобы был. Только жалобно так, беспомощно в этот раз бокалами звякнуло и шампанское в первый раз не допили. А потом плеснул себе стопочку. «Не сердись, – сказал жене, – Анечка, на дорожку…»


А потом смотрел, смотрел всё на лампочки, синеньким мигали на елке они, чудом добрым, волшебным… Ведь случаются же, говорят, чудеса?..

По дороге уже весна, но не ждется, не живется, не дышится…

И не запах лекарственный, и не тело, никаким усилиям мысленным не подчиненное, но какая-то тишина, занавесками углы шевелящая… навсегда расставание, вечное. Безнадежно.

Помогало месяц лечение, а потом вдруг слег совсем, и поехало.

Все за телефон свой мобильный стал беспокоиться, оплати, говорил жене, Анечка, заряди…

Оплатила, говорит, Вадим, зарядила…

Набирал, набирал номера давнишних приятелей, разговаривал важно так, все по делу. А их нет уже в живых никого.

И из комнаты, где лежал, все звонил ей на кухню…

– Что звонишь-то ты? Так зови, не глухая…

– А ты знаешь, Анечка, жизнь-то вечная…

И опять звонил ей на кухню.

Это телефон проверял, понимаете? Ведь проходит звонок не комнатой – километрами, и оттуда, может быть… Так говорил.

Ты мне только с собой его не забудь, положи.

Отпусков скопилось – гуляй не хочу. Поживем еще, может быть, отгуляем…

Накануне праздничка 23 Февраля, как ветерану войны за отечество, от правительства ему дали денежку, 500 рублей. Их ей тоже сказал – положи.

И звонком ее телефонным под утро поднял с постели.

Скорее, сказал, записывай…

Что записывать?

Номер тамошний, я узнал…

Только ручку нашла она, только села, а он улыбается, успокоился. Улыбается, а уже и не дышит.

Всю-то жизнь свою он до будильника, до будильника и весь вышел, а будильник, гадина, все звонит и звонит.

Растирает светом весна, барабанит по подоконнику. Жизнь, слезами затертая, распроклятая…

Нет, не умер ты, говорила. Это только замерз немножечко, потеплее дай-ка укутаю… кутала… Оживи ты, прошу тебя, как-нибудь… проснись, миленький… хоть на минуточку… номер-то продиктуй…

В первый раз ее он не послушался.

Но нельзя в крематории трубки телефонные оставлять, оказывается, покойникам, это так у них в правилах о пожарной человеческой безопасности вписано, и со свидетельством о смерти вместо паспорта телефон ей вернули.

Как нельзя?.. Он просил…

А нельзя, говорят же вам, женщина! Успокойтесь, держитесь…

Успокоилась и держалась.

Это просто не знали они ее, как он знал.