Наклонилась над ним в последний раз, уголки кружевные поправила, а сама прошептала тихонечко: положила…
Привидение Зильбермана
Утром встанешь, пройдешь до ванной крадучись, в темноте, от трюмо косясь в дверь прихожую: ведь не дай, товарищи, бог себя в зеркале утром увидеть…
Привидение Зильбермана появилось на кухне Якова Васильевича не в предутренней вьюжной мгле, не под сход полуночных стрелок, не по вызову доски спиритической и не в зимнюю жуть кануна сочельника, но оно появилось на кухне ровно в восемь, к самому завтраку, опровергнув бытующее в народе поверье, что все эти неприкаянные создания растворяются в солнечном свете. И когда разогретый, ощущая во рту приятную свежесть ментоловой пасты, хозяин квартиры вышел из ванной комнаты в облаке пара, привидение уже сидело в кресле его, ничего такого не делало, но достаточно и того, что сидело.
Увидав в своем кресле это явление, Яков Васильевич замер на порожике кухонном и, не находя в первые секунды слов, стоял в дверях неподвижно, глаза расширив от ужаса. Привидение было спокойно. Так встречается на границе сознания то, что есть, с тем, чего быть не может, но тоже есть. Очевидное с очевидным.
Так на горизонте смыкаются, не уменьшив расстояния между шпал, параллельные рельсов линии. Уменьшается, исчезая, птица в выси заоблачной, не уменьшившись, не исчезнув. Так, быть может, исчезаем и мы, никуда не исчезнув, после очевидного факта кончины. Это, впрочем, только предположение, мы пришли не обнадежить, но подбодрить, повторяя за классиком, не исчезнувшим в вечности: «Есть, Горацио…» Всё, товарищи, может быть.
«Что вы… кто…» – заговорил наконец хозяин с пришельцем из иной реальности, но вопрос был задан совершенно излишне, ибо новообразование, в кресле сидящее, было точной копией его самого. Привидение, очевидно, приходилось Якову Васильевичу не дальним родственником, не почившим прежним знакомым, не отцом, не братом, не чертом, не тезкой, не сатаной. Привидение Зильбермана было Яковом Васильевичем Зильберманом. Наподобие голограммы явление это дикое было соткано между тем из вполне телесных материй. Привидение было крупное, очень полное и одето в банный хозяйский халат.
«Что вам нужно?..» – подобрал наконец из сонма круживших голову мыслей нужный вопрос обладатель халата первого.
«Да я, Яша, так к тебе заглянул, по-соседски. Чайку плеснешь?» – отвечало явление. Чай – напиток, служащий гостеприимству, придающий любому общению вкус реальности; на том свете, как говорится, нальют – уверуем. Яков Васильевич шумно вдохнул и, с трудом проглотив комок воздуха, сделал шаг за порог.
Позавтракав, привидение расположилось в кресле хозяина поудобнее, протянуло ноги в хозяйских тапочках, зевнуло и сообщило благожелательно:
– Погощу…
Зильберман не нашел что ответить.
Был он холост, жил без кота и, при всем разнообразии выбора, менять положения не стремился, полагая, что лучше чай пить одному, чем делить заварку хорошую с неприятелем. Всякое совместное проживание, как известно, имеет предел. И не только предел за чертою известною, но предел терпению человеческому прижизненный. Живя от Якова Васильевича через стенку, мы однажды среди ночи расслышали душераздирающий вопль:
– Убирайся!
Так и мы, наблюдая со стороны себя, так сказать, в фантастических обстоятельствах раздвоения, иной раз подумаем с искренним возмущением: «Господи, до чего же отвратительный тип! И зачем Ты создал только этого человека?»
Замолчи
Что же, спорить что ли, буду я с ней? Ведь это же все равно что доказывать ежедневно какой-то там… что я есть! Ведь когда я мимо иду, она то не видит меня, то увидит, да не узнает! Ведь я мошка ей, мошка ей! А она мне тем более, хуже мошки…
– Замолчи! – Гордеев встал, пробежался по комнате. Снова сел. Юрий Викторович продолжал говорить. Говорил он страстно, напористо, убедительно, приводил примеры, добивал сотней доводов. Гордеев, кусая губы, молчал.
– Ты пойми, я тебе добра желаю, Гордеев. Просто пойми, что это не выход, я…
Гордеев потянулся к бутылке, плеснул себе, но выпить забыл. Юрий Викторович опрокинул стопочку за него и продолжал говорить.
– Замолчи… – прошипел Гордеев и, обхватив руками гудящую голову, заткнул уши.
Но Юрий Викторович продолжал, и все, что он советовал, все, в чем обвинял он Гордеева, было слышно даже свозь зажатые уши.
– Последний раз тебя, сволочь, предупреждаю: заткнись. Заткнись, или… или…
– Или что? – оборвал насмешливо Юрий Викторович.
– Узнаешь, – пообещал Гордеев.
– Не смеши.
Юрий Викторович усмехнулся. Усмехнулся Гордеев. На минуту воцарилось молчание, но Юрий Викторович продолжал говорить…
– Ты пойми… – Но в этот миг Гордеев перешел от угрозы к действиям. Руки его взметнулись и сжали горло ненавистного говорящего…
Юрий Викторович Гордеев душил сам себя.
Повесть о миллионе
«Воображенье рисует нам иной Париж, чем он на самом деле. Монмартр под “A Paris” Монтана. Агнессу Шантфлери, готический собор, “Три мушкетера” десять, двадцать, тридцать лет спустя, все те же в памяти Боярский, Смехов, Табаков, Смирнитский, Фрейндлих… Лувр, Версаль…
На деле же Париж – всё те же улицы, мосты и люди, темная вода, кропленные дождем и снежной пылью мостовые, стены…
А денег?! Сколько нужно денег, чтоб попасть туда…
И все-таки живут в нас два… нет, даже три Парижа. Несбывшийся Париж, Париж воспоминаний и тот, ненастоящий, тусклый, скучный, обыкновенный существующий Париж…»
Нет, не ей, конечно, написано, но ей можно сказать, что ей…
Что же еще касается надежд, то кстати можно сказать о нашем Федоре Михайловиче, что был он человек смирившийся с буднями, но с воображеньем, мечтательный. «Вот иду сейчас, – думал он, – да найду миллион. Прямо вот найду, да и точка».
Мысль найти миллион посещала Федора Михайловича сразу, едва выходил он на улицу, и не покидала от сумерек в сумерки. И хотя неосуществима была, но как мысль существовала в нем неизменно, казалась меж остальных единственной смысл имеющей, и Федор Михайлович шарил глазами по тротуарам и лестницам, особенно обращая внимание на придорожные заросли и парковки, с ревнивой опаской косясь на встречных прохожих. Как он, шли они, опустив головы, пряча взгляды в асфальт, видимо, тоже рассчитывая найти миллион или хоть какую-то сумму.
«Ладно, – раз иной отступаясь мысленно от денег больших, соглашался на меньшие и наш Федор Михайлович, – пусть не миллион найду я сейчас, но хоть сто рублей-то ведь можно?..» – и еще пристальней смотрел под ноги прохожих, где осенняя золоченая круговерть напоминала о щедрости неба.
О том, чтобы найти миллион, напоминали Федору Михайловичу и гонимые ветром объявления, чеки, афиши, похожие на скомканные купюры крупного денежного достоинства. Иногда забываясь другими мыслями, шел он просто так и, вдруг опомнившись, болезненно сморщившись, беспокойно оглядывался: не прошел ли вдруг своего? А впрочем, забывался Федор Михайлович редко, так что вряд ли пропустил хоть один миллион.
«Может быть, сейчас?.. – думал он, с ненавистью вырывая у сквозняка дверь метрополитена. – Или сейчас? – думал, втискиваясь в вагон. – Выйду – нужно будет еще посмотреть…» – думал он, считая взглядом подземные лампочки и загадывая на них: «найду – не найду», «если четное, то сегодня».
Даже в почтовый ящик заглядывал Федор Михайлович со своими надеждами. С ними заходил в лифт и выходил из него, в маршрутном такси первым делом смотрел себе он под ноги и даже иногда находил там пару-тройку монет. Пятьдесят бумажкой нашел он вчера в подземном переходе на «Полежаевской», совершенно немыслимым образом решившись вдруг выйти не там, где выходил он всегда, на метро «Октябрьское Поле», точно сама судьба подсказала ему наитием: «Федор Михайлович, выходи!» И увидел, увидел! – словно прозрел, и он бросился на бумажку измятую коршуном и, схватив из всех первым, спрятал в карман совершенно заслуженно, сжимая с радостной благодарностью, в качестве неопровержимого доказательства, что в жизни возможно все.
Хороший человек был наш Федор Михайлович, пунктуальный, но и, так сказать, не без пунктика. Помнится, все мечтал найти миллион на улице. Так и говорил: «Найду, найду! Вот увидите…»
Поднимем, бывало, на смех всем отделом его, что, мол, Федор Михайлович, нашел миллион-то свой? А он эдак, знаете, усмехнется угрюмо да и процедит сквозь зубы: ищем.
А какими деньгами найти планируешь? А он говорит: любыми. Ну и пойдешь, размышляя, что лучше уж тогда пусть американскими деньгами деньги найдет, а то нашими-то – копейки. Да и сам поверишь, что найдет, да подумаешь с какой-то зубною тоской: а ведь верно найдет, упрямая скарлатина…
Бывает, конечно, что всю жизнь бьешься лбом о стену и даже как-нибудь или повалишь ее, или привалишься, но обыкновенно после кончины сам как-нибудь усмиришься и успокоишься, во гробе ведешь себя тихо.
Но не таков был наш Федор Михайлович – и, умерев, не позволил себе расслабиться, отступить от заветной цели. Все мы, сотрудники, очевидцы того странного случая с ним в крематории, произошедшего у нас у всех на глазах.
А дело было вот как: только все мы, пришедшие проводить его в последний путь, попрощавшись с ним, отошли от стола и гроб его двинулся в печное жерло, как выскочил он из гроба, крышку откинув, в чем мать родила, вернее в костюме, при галстуке, и, выскочив, растолкал всех нас ошеломленно, в дверях столпившихся, да и был таков.
До прощания все мы были трезвые. А потом, ибо стол в ресторации был оплачен, напились не от горя – от потрясения, потому что на нашей памяти это первый был такой случай… в смысле том, чтобы человек – понимаете? – не для жизни вечной воскрес, а по делу.