– Странно, что не отмечено в налоговой декларации. Это наша вина. Безобразие, – в первый раз возмутился налоговый чин. И хотя производить подобный перерасчет было ему не по рангу, он взялся за это ради спокойствия пришедшего к нему гражданина.
Словом, налогоплательщик вышел из кабинета налогового инспектора очень довольный. Даже, можно сказать, полностью успокоенный. Оставив в книге отзывов и предложений благодарный и единственный в своем роде автограф с подписью:
«Константин Михайлович Тапочкин. Москва. Улица Донская. 544 участок».
Жизнь о жизни
Если правду сказать, товарищи, все умны мы задним числом, покопавшись, скажем, в своей неприятности. Поискав в «Википедии» знания, все остры на язык, анекдот чтобы вовремя рассказать, нужно знать ко времени анекдот. Все обиды наши с вами на жизнь озаглавить следует «ЕСЛИ Б ЗНАТЬ».
Словом, так иной раз захочется переписать жизнь прожитую, провести, так сказать, над проделанным исправления, дайте только кто-нибудь чистую тетрадку объемом 380 страниц. Тут и каждый справится, без редактора.
Не таков, как мы, был наш Путиков. Он хитрей нас всех нас хитрил жизнь. Потому что, только скажем мы «Надо было так сказать этой сволочи, этой гадине или так» и почувствуем острое сожаление о неотвеченном, будем дальше так обо всем беспомощно сожалеть.
Николай же Васильевич Путиков был тишайший самый посреди нас всех человек. Безответный. Никогда не слыхали мы от него выражения оскорбительного в ответ оскорбителю, никогда не слыхали: «Если б я знал! Да и черт подери всех вас!» Никогда не слышали мы от него…
Оставался произошедшим доволен всегда этот странный, воистину очень странный, товарищи, человек. Выражение лица имел он всегда спокойное, с потаенной какой-то радостью улыбался. Удавалось это ему как никому, это да, только как же все-таки это ему… удавалось?
Дело в том, что было у нашего Путикова одно тайное в жизни занятие, был секрет у него спасительный, от всех бед. И секрет его нам завещан…
Так придет он домой с работы под вечер, пива в палатке купив бутылочку (одинокий был человек, никогда не женат, бездетный). То с пельменями придет, то с сосисками, как и все мы, придет он усталый, расстроенный, и, конечно, ужин от разочарований жизненных не спасет. Так, поужинав, он пройдет в свою комнату, откроет тетрадь, день запишет – и перепишет все как нужно ему, все как нравится чтобы было. За ответом колким или за знанием подключит в телефоне мобильную сеть, интернет, где что нужно заранее справится и так ответит какому-нибудь из нас, так ответит! Ну а если не понравится переписанный день, то и этот вычеркнет, перепишет.
И сидит так, бывает, до самого позднего вечера, до рассвета бывает, сидит, правит жизнь свою, пишет, пишет… А потом с утра опять нам всем улыбается и молчит.
И теперь он, взгляните, пожалуйста! Вот сейчас! Умиротворенно, блаженно лежит, улыбается этот многие жизни свои за одну-единственную исправивший человек.
Веха
Вот еще отправил в редакцию десять дней своей жизни. Извините, скажут там мне опять, наверное, пока не годится. «Развивайтесь, пробуйте, свой ищите язык, меняйте, думайте. Перепишите – присылайте».
А как переписать-то мне их? Ведь уже я их прожил…
А Проплешкину Коле из нас из всех одному повезло. Ему два за сочинение поставили, вызвали в школу родителей и велели переписать.
Сочинение называлось «ЖИЗНЬ».
Триумф
Трудно стало мне из дому выходить, заходить. Сердце так и замрет под окошком ее на лестнице без всякого окрика. Что она: прочла, не прочла?
«Неприятный малый какой…» – с раздражением думал Лавр Андреевич Живодаров, лауреат Рождественской премии за заслуги перед русской словесностью, с неприязнью поглядывая на тощего юношу, то и дело подбегавшего к банкетному столику с тем, чтобы, вновь наполнив бокал, с робкой улыбкой, обращенной к Лавру Андреевичу, поднять его жестом восторженного почтения.
При жесте этом взгляд Живодарова устремлялся то сквозь навязчивого поздравителя, то поверх него – «неизвестного, неприятного, суетливого, из тех вечных юношей, что пожизненно остаются неопределенного возраста, лет тридцати».
Подмигивания Неприятного вызывали в душе Живодарова ощущения странные и даже тревожные. Он не знал его. Понятия не имел. И знать не хотел, однако внешность юноши будила в душе его какое-то смутное воспоминание, ощущение отдаленного узнавания… Неприятного узнавания… Дежавю? Словом, очень и очень неприятное чувство. Так, окруженные почитанием, в миг получения награды перед отечеством не замечаем мы тех скромных своих приятелей, что служили нам прежде поручнями на пути до олимпа.
Неприятный тем временем не оставлял усилия остановить взгляд классика на себе, чем наверняка хотел заслужить возможность после сказать: «Ах, да! Лавр Андреевич, как же, как же, близко знаком…»
Был он, видимо, свой, но скорей не для присутствовавших на вручении, а для самой среды банкетного зала, где бесплатные угощения всегда служат поводом не потратить на пропитание собственных средств. Речи шли о литературе, были либеральны в отношение политики и весьма неприязненны – о погоде. За окнами банкетного зала Большого театра, где происходило награждение и чествование, стоял отвратительнейший ноябрь.
Своих среди собравшихся не было для Лавра Андреевича. Он был выше каждого из «своих», и лишь господин неприметный советник по делам культуры из администрации президента, был единственным, что стоял положением на одной ступени с Лавром Андреевичем, на той самой узенькой перекладине, что, приближая к царству земному и его закромам, делает некоторых счастливчиков недоступными для мелочной суеты.
Словом, пора было уходить.
Лавр Андреевич придал и без того утомленной физиономии еще более утомленное выражение (нужно заметить, что и в самом деле слава томила, обременяла его сознанием необходимости отвечать мелюзге и произносить что-нибудь благодарное). Благодарить их было, по сути, не за что, не о чем. Ибо Лавр Андреевич твердо знал: никто, его кроме. На литературном олимпе – Зевс, на волчьей свадьбе – Акела, был он тот самый волк, что, опережая умением, знанием, гением поколение, понимает, что рано или поздно его загрызут.
«Эта публика… эти люди… Отвратительно… унизительно…»
В миг этого размышления Лавр Андреевич очутился с Неприятным лицом к лицу.
– Лавр Андреевич! Боже мой, как я рад… Позвольте за ваше… – залепетал тот и, потянувшись к бутылке шампанского, стал наливать, расплескивая и смущенно хихикая. Лавр Андреевич молча прикрыл бокал.
– Нет-нет… Прошу вас… – залебезил Неприятный. – Лавр Андреевич! Никого, кроме вас… Лавр Андреич! Никто, кроме вас… – И поскольку Живодаров был не чужд столь редкому средь «своих» проявлению искренности, он, смягчась, убрал руку.
– Знаете что… Знаете ли, знаете вы… кто вы! – Неприятный пытался придать лицу своему хоть какой-нибудь вид, но лицо его было так неопределенно, изменчиво, из тех пластилиновых лиц, какие способны преображаться и преображаться, сменяя калейдоскоп узнавания до пустого ненаписанного листа…
– Вы, Лавр Андреевич… Вы… позвольте сказать… – Молодой человек лопотал так восторженно, громко, взволнованно, что многие стали обращать внимание на эту дурацкую сцену. – Пожать вам руку. Руки… руки золотые ваши… мои… Лавр Андреевич, гений… Вы гений! – Юноша пошатнулся и, внезапно приникнув к обшлагу юбилейного пиджака, вцепившись в фалды, пролепетал заплетавшимся голосом где-то под горлом классика: «Благо-да-рю!..»
Лавр Андреич хмуро и уверенно отнял доходягу от своей монументальной груди, и, поскольку юноша оказался крепко нетрезв, а Живодаров крепок и трезв, жест этот послужил толчком, придавшим обратное движение поздравлявшему, и тот, не удержавшись, рухнул на пол…
Отвратительная сцена эта окончательно вывела Живодарова из себя, и, переступив распластавшегося, он непреклонно двинулся прочь из банкетного зала.
– Благодарю! – крикнул вслед упавший. Лавр Андреевич обернулся. Почитатель застыл на коленях, простирая вслед ему руки… И в этот момент Живодаров и сам застыл с приоткрытым ртом, пораженный, как молнией, узнаванием. Ибо юноша сей был оживший герой его книги.
В этот миг торжества, триумфа литературного над опытами профессора Преображенского по созданию человекособаки Шарика, триумфа генной инженерии с ее клонированием, в этот миг воплощенья мечты в реальность, мечты создать из неодушевленной бумаги телесное, «Франкенштейна от русской словесности», вдохнув дух в ничто нажатием клавиш, Лавр Андреевич проснулся в своей темной маленькой комнате, передвинулся от жены своей Веры к стене и пробормотал в полусне сокровенное, то, чего жена, увы, не расслышала, Лавр Андреевич пробормотал:
– Вера… я написал человека.
Не случилось
Время же понятие растяжимое, зависящее от степени необходимости ожидаемого. И чем больше необходимость, срочность его, тем дольше кажется промежуток между секунд. Только в счастии время коротко. Счастье – миг.
Да! Сегодня, слава богу, не было этой страшной женщины на посту, вероятно, вахтою «два на два» стоит она цербером, на вратах от царства Аида.
Что ли, мне жениться на ней, чтоб она меня прочитала?
Нет, пожалуй, жениться нельзя, рискованно. Согласиться может она, а после так и не прочитает?
Один день всего проспал Михаил Михайлович. Он решил – подремлю, ничего от этого не случится. И действительно, так и вышло. За тот день ничего не случилось с Михаилом Михайловичем. Но и в следующий день ничего не случилось с ним, и потом, через день. Ничего не случилось с Михаилом Михайловичем за месяц, за год ничего не случилось с ним. Ничего не случилось с ним за все остальные годы, и за целую жизнь ничего не случилось с ним. Но нельзя сказать, чтобы уходил Михаил Михайлович этим фактом разочарованный. Он был даже рад, что единственный из нас всех сумел прожить так, чтобы с ним ничего не случилось.