Жили люди как всегда. Записки Феди Булкина — страница 44 из 49

На вопрос «почему без маски?» сказал, что в ней потеют очки, хотя очков на нем не было (протокол с места задержания прилагается). О причинах, побудивших выйти на улицу под угрозой жизни себе и другим отбывающим, сказал – «подышать». На вопрос, знает ли, что таким способом распространяет инфекцию, сказал, что абсолютно здоров и ни на кого не дышит. На просьбу показать справку о состоянии здоровья, анализы или хотя бы документ о прививке сказал, что анализов не сдавал и не собирается, прививку делать не будет, потому что «после вашей прививки анализы будут такими, как нужно вам». На вопрос сотрудника «а как нам нужно?» ответил «сами знаете как». После чего нарочито чихнул.

Сотрудники были вынуждены принять меры дезинфекции, самоспасения и надеть скафандры. После чего на расстоянии, безопасном для заражения, очень вежливо разъяснили идущему, что, несмотря на конвенцию с конституцией, есть закон «инфекционного времени», по какому в связи с заботой о его же здоровье и здоровье всех отбывающих дышать можно только в запертом помещении, и попросили проследовать к месту прописки. На что задержанный продолжал движение в противоположном от места прописки и сотрудников направлении по мосту, мотивируя тем, что в запертом помещении задохнется.

После чего, не сокращая означенной самоспасением дистанции, сотрудник правопорядка сделал предупредительный выстрел в воздух. Однако задержанный продолжал движение в направлении Крылатского СЗО. В связи с чем сотрудником был произведен повторный предупредительный, после чего, в согласии со статьей «инфекционного времени», данные о нарушителе были переданы на КПП противоположной стороны Крылатского моста. Третий заключительный предупредительный выстрел в упор был произведен на означенном законом «инфекционного времени», безопасном для жизни расстоянии сотрудником встречного КПП.

Несмотря на произведенные меры по задержанию, отбывающий от органов правопорядка скрылся.

Смерть констатировала передвижная станция скорой помощи Департамента здравоохранения г. Москвы.

Лазарь

Одинокая очень, вижу я, эта женщина всемогущая, и не все она может. И печальна шаль на плечах ее, водолазка вечная, руки зыбкие, губы узкие, тень, склоненная над газетой…

Переписал бы ты ее, Господи. Пожалел… Тут ведь пары строчек черкнуть тебе, а ей хватит утешиться, чтоб хоть шарфик детский в окошке своем заснеженном… чтобы не себе одной чай.

Ф.М. Булкин


Люди все мы здесь одинокие. Алексей Иванович вот жену схоронил, детки взрослые у него хоть и есть, а сюда к нам они его определили, «дослужился, дурак», говорит. А и верно, все мы здесь дураки, дослужились. Иногда оглянешься и подумаешь: если б знать, как все это кончится, лучше б не знать. А сейчас-то знаешь, наверное, и не денешься никуда. Потому что в жизни и родиться не спросят, и доску гробовую не обойдешь.

У Петра же Андреевича сын погиб, единственный был, и с женой после этого помешательство сделалось, значит, совершила над собою она преступление, весь он сед. Говорят, Господь не дает непосильного испытания, но зачем же тогда испытывать? Я не знаю.

Его очень жалко. Но любит в шахматишки сразиться, и когда из нас никто не кивнет в противники, сам с собой играет он… Все же есть человеку радость от жизни.

Виктор Сергеевич ничего, бедняга, не помнит сам о себе, иногда подумаю, может, так милосердней? Потому что я когда вспоминаю, так становится жалко «сам самого» до слез, пожалел бы, да некому, и утешил, да нечем.

У Антона Михайловича, правда, мама жива, но она в дамском корпусе нашего «крематория» – так в шутку зовем мы здесь последнюю свою земную обитель. Говорят, однако, за всякой обителью мир. Говорят, однако, за всякой обителью мир – не кончается там, где не видно: не видал воробушка, а чирикает, не видал соловушку, а поет. Сын и мать в одном учреждении ожидают. Равняет людей годами, как форма школьная, выдача бессменного паспорта.

Только мама Антона Михайловича, как и Виктор Сергеевич наш, милостью божьей беспамятна, сам же сын навещает мать в ее корпусе, в магазин выходит за ограждение, покупает ей вкусного с пенсии, да она его не узнает. То за мужа примет покойника, то за посыльного. Один раз позвонила, полицию вызвала. Те приехали, она им – «ограбили меня», говорит. Описала грабителя. Выдала перечень украденного. По горячим следам пришли они к нам. Тут-то им мы все объяснили. Самому же Антону Михайловичу, в лице мужа покойника, рассказала она потом всю историю детективную, как ее ограбили, кто. Но считаю, все-таки лучше так, вдвоем, как они, чем как я.

Я же, собственно, не женат, и ни разу не был. Но не то что не встретилась половина. По-другому жизнь обошла. У меня была на примете хорошая женщина, даже как-то налаживалось с ней у нас потихонечку, а потом Господь взял в невесты. Я еще потом, конечно, знакомился, все не то, и все не она, вот как вышло.

Лазарь же у нас знаменитость, гордость всей рекреации, что там рекреации? Всего крематория. Вот уйдет из скорбного, в миры лучшие, на подъезде нашего здания повесят, наверное, памятную табличку: «Здесь окончил жизненный путь…» Целиком же приводить не буду инициалы его (мой рассказ, мое право), да и сам он только так представляется: Лазарь. И более ничего.

То прижизненный классик. На заре перестройки, и до еще, приходилось читать его публикации в «Юности», «Знамени», и в «Советском спорте» рассказы его печатались тоже. Неплохие рассказы, о жизни. Романы и повести. И теперь, как позавтракает, сидит строчит в тетрадях своих, и строчит в послеобеденный мертвый час, неуемный. Иногда зачитает и вслух. Хорошо пишет жизнь, правдиво, только горестно правда. С тем привыкнешь в рассказе к человеку его, с собою даже отождествишь, думаешь, вот бы вышло хоть какое ему счастьице, а ему в конце крышка. И многие герои его – из нашего крематория судьбы. Потому что, как говорит, «с натуры пиши, лучше Господа жизнь не устроишь».

Правда, я часто думаю, мог бы Господь и всякому счастья-радости вволю дать, если он всемогущий. И рассказ бы тоже можно было хоть один с хорошим концом, невзирая на общее наше кладбишко. Словом, человек он сентиментальный, кажется, но из тех, что и сам зарежет, чтобы после всплакнуть и слезу из зрителя высечь. Говорит, «душа в сострадании оживает». Это, может, и так. Но жива она радостью.

Тут случилось странное. Подходит ко мне, три дня как тому, Алексей Иванович, говорит, пойдем в парк с тобой прогуляемся. Ну, пошли. Только вышли из нашего здания, как повел себя странно: оглянулся на окна нашей палаты, схватил под рукав, отойдем, говорит, подальше. Что за тайны двора мадридского в нашей жизнью покинутой богадельне – от воробушков да грачей…

Отошли, присели на лавочку. Говорит мне на ухо он заговорщиком:

– Знаешь ли, что он пишет?

– Да кто пишет-то?

– Наш-то, Лазарь…

– Да что пишет? Рассказики как рассказики, мне-то что?

– А вот то-то, то-то, что что! – И опять он цап меня за рукав, теребит.

Вижу, что-то неладное с ним творится. Понял он мое беспокойство. Все нормально со мной, говорит, ты дослушай.

Вышло дело вот как: случилось у него расстройство желудка, и в обед все мы, кто в палате нашей, пошли в столовую, и я тоже пошел, а он не пошел, остался.

«…Лазарь в тумбочку всегда запирает тетради свои, а тут, видно, забыл, на пледе оставил. Вот пока вас нет, стало мне любопытно. Нехорошо, конечно, в чужое заглядывать, а все же не усидел. Подошел, взял тетрадь, открыл: подчерк ясный, убористый, хоть и мелкий, – разборчиво. Стал читать… И в начале даже не понял, читаю-то что? Но только почувствовал что-то знакомое… С третьей страницы узнал, и как с ног меня сбило! Все до каждой подробности про меня, что обо мне ни один человек не ведает. И как в детстве упал я с яблони есть, даже бабушке тогда не сказал, а он знает… знает он, понимаешь? Понимаешь ты, что это значит… Откуда? Вся тетрадь про меня! И всего три листа в ней свободные, не исписаны…»

Рассказал и смотрит на меня с ужасом, ждет ответ.

– И к чему это ты, Алексей Иванович, испугался? Кто не падал в детстве с яблони, не дури! – говорю разумное в ответ ему вроде бы, утешаю, а и тоже как-то шепотом, потому что история действительно странная… Необычная…

– Падали… А откуда знает он, как зовут мою бабушку? Никому я здесь не рассказывал, ты вот знаешь?

– Нет, но может быть совпадением…

– Может быть, только там-то тетрадка толстая, а вот вся из таких совпадений…

– И что же может быть тогда это, ты думаешь?

– Не знаю я, – отвечает, – что это может быть, да только мне страшно. Вторую уж ночь не сплю. Перед ним я как голый…

Растерялся я.

– А что делать-то, Алексей Иванович? Ведь на это прав не предъявишь, даже если в печать такое отдаст, разгласит… Твоим именем там подписано?

Он рукой махнул.

– Сам не знаю, что делать, только мне все это очень не нравится… Так, как будто не жив, понимаешь, я, и не жил, а написан… Дописан почти. Три листа два дня назад незаполненных оставалось…

И всего его затрясло. Ясно, что подвинулся разумом от своей нелепой фантазии человек.

Кое-как утешил его, приободрил.

– Я тебе свидетель, Алексей Иванович, что ты жив, – говорю. – Живой человек, не написанный.

Он же снова рукой махнул, в своем убеждении…

– Да какой ты свидетель-то? – говорит. – Ты-то, может, тоже написан…

Стало почему-то от этих слов неприятно мне. По спине холодок. Это надо же, какую выдумал ерунду! Спорить с ним не стал, если уж человеку втемяшилась белиберда такая вот фантастичная, то так просто ее не вытряхнешь.

Вот от нервов этих, страхов беспочвенных, самовнушения сделался с ним сегодня под утро приступ сердечный, и освободилась у окна его койка. Дело в крематориях наших привычное, хотя и печальное, «всем до Господа Бога близко», как Антон Михайлович говорит. Мне б и в голову ничего не пришло, а только вдруг вижу, достал из тумбочки тетрадь новую Лазарь.