Это тоже думал Святослав Андреевич, но, как мы и сказали, помалкивал.
Может быть, не попалось Рыбкину подходящего собеседника, чтобы выслушать? Ну да среди нас такого не сыщешь… И на крик «пожар» никто не откликнется. И «тону» – зачем в воду лез. И сперва глубоко прятал Рыбкин в себе свою правду, но жизнь копила ее, доставляя ежедневно новые факты. Под конец же, можно сказать о Рыбкине, Святослав Андреевич знал о ней все, и она, боясь быть разоблаченною, тащила его к конечной. Страшное это дело, по сути, товарищи, – человек, до предела последнего начиненный жизненной правдой.
Правдой можно насмерть человека убить, только скажешь, а он, глядишь, уже в петлю, можно даже человека похоронить под этою правдой… Тут же главное, за что подцепить, а потом достать из воды, достать, да и по коленочке молоточком.
Есть такие в человеке места, тупики и подполы, где он думает, что надежно припрятал правду свою и надежно так иной раз припрячет в себе, что и сам потом не отыщет.
Рыбкин жил одиноко, в одиночестве легче копится. А уж если женат и детен, бесполезно расточает муж свою правду на жену и детей, и они на него, а по сути – как будто в бездну.
Ежедневно, с прошлого века еще, включал Святослав Андреевич утром радио, терпеливо слушал слова о политике, окончании кризиса, заносил в тетрадь какие-то данные, что-то там подсчитывал, пересчитывал, сверял, проверял, копил-складывал, перекладывал, делал выводы и молчал. Говорят, не важно, чем человек занимается, важно, что ему это нравится, значит – пусть.
Но однажды, в день один из теплых осенних, на пороге зимних невзгод, на кругу троллейбусном Серебряного бора, где так горько пахнет желтыми листьями, от предчувствия окончания Рыбкин вдруг не выдержал, выдохнул, обращаясь ко всем ожидающим…
– Хорошо!
Жизнь вечная
Решился вчера… Сказал ей так, между делом вроде бы, чтоб не думала она, что мне важно. «Ну что, – говорю, – не читали еще, наверно, меня?» А она говорит: «Не успела…»
И родился средь нас не такой, как все мы с вами, товарищи, человек. Потому что рождение память прошлого, пережитого, у всех у нас отбивает. Может, и не сразу после рождения, может, помнит младенец этот еще кое-что в своем новом рождении из прошлого, но потом постепенно впечатления старые начинают казаться новыми, и он заново им удивляется, морю, лету, зиме – всему в этой следующей, «прежней» жизни. Удивляясь же, забывает младенец цель прихода сюда своего, забывает…
А приходим мы все сюда, товарищи новорожденные, так сказать, от прежней смерти воскресшие, чтобы переписывать прошлое набело, на хорошее все ошибки свои прежние исправлять.
Но вот наш Макар Павлович, он все помнил, не в том смысле, что был он злопамятен, но о зле, как и добре, стоит помнить, товарищи, чтоб иметь, так сказать, пред физиономией своей зло с добром для сравнения, а сравнив – исправлять.
Долго молчал, обдумывал жизнь свою прежнюю наш Макар Павлович, он ее обдумывал, когда ехал в колясочке, распахнув бездонные свои глаза в небо синее, помнил он: это небо. Об отце и матери, к колыбели склонившимся, думал он: это папа мой, жив здесь тоже, и мама моя жива, и на бабушку думал: бабушка, и вот так он всех опять узнавал, вспоминал.
В детском садике думал Макар: это наша воспитательница Ольга Семеновна, наш аквариум, а в нем рыбки. В школу Макар с семи лет пошел, в школу специальную, для молчащих, где он вспомнил сразу девочку Машу, так же как и он, молчаливую, вспомнил, что потом на девочке этой женится, что родятся дети у них, Сережа и Танечка. Все пойдет своим чередом по законам жизни грустным и правильным, начнут дети расти, а родители стариться, будет сам Макар с годами стареть, но Маша в глазах его не изменится и не будет старая никогда. Вспомнив, как умрет она, заплакал во сне семилетний Макар Павлович, но услышала мама его, вошла в комнату, разбудила, сказала ласковое. Обещала, что будет все хорошо.
Вроде можно что-то исправить, наверное, переписать? Но исправишь одно хоть мгновение, заговоришь, к примеру, в школу пойдешь обычную, и не будет девочки Маши за партой соседней, и не женится он на ней. Не родятся Сережа и Танечка, но и Маша вроде бы тогда не умрет. Или, может быть, умрет она одинокая, или за другим человеком замужем… Нет! Зачем?
И молчал Макар Павлович, улыбался, ни слова не правил в этой повести он и ни дня, ни часа не переписывал. У Сережи сына родилась внучка Оленька, на девятый день от кончины Макара Павловича, у дочери Танечки – внук Макар.
Робинзон
Что-то нет ее, третий день уже. Ведь она всегда посменно, два через два? Это что же, уволилась? Или заболела, может быть, что ли? Но она, хотя и заболеет когда, все равно в окошке сидит, обмотается куркулем, чаи пьет, и опять свое радио, только волком: «Кто? Куда? К кому? В какую квартиру?»
И с одной стороны, противно, конечно же, что не узнает никогда, а с другой стороны, как будто интерес она к тебе проявляет…
«Понеслась душа в рай» – это верно, конечно, сказано, верно, да не совсем. Видно, кто-то уже побывал там до нашего Михаила Петровича, побывал, да не выдержал, то ли снова райское запретное яблоко укусил, то ли в мире вечном устроил скандал, эти люди вечно всем, что ни дадено – недовольны.
Так и было, умер он, умер быстро, буквально за секунду до этого стоял Михаил Петрович у переходной линии, зебра эта подлая, как всегда, полосатая, ждал, когда зеленый свет загорится. Человек он был правильный, верил в правила, и не то чтоб сказать – совсем без погрешины, но погрешина была так себе, не для общего, так сказать котла. Курил, выпивал по праздникам, выпивал за футболом у телевизора бутылочку, ладно – две бутылочки пива. От жены пол-литру прятал, честно сказать, на книжной полке за книгами, за большой выдвижной Советской энциклопедией, а это место знала она, и вообще хорошо она его знала. Знала, в выходные перед обедом он, конечно же, отодвинет перед обедом эту энциклопедию, да и запах, как войдет он на кухню… Но и все, по сути, и выпьет-то всего одну стопочку, это стопочка походная, маленькая, серебряная, ему дочь их Наташа на 23 Февраля подарила.
Вот и все, товарищи, собственно.
Так стоял он со всеми своими обычными мыслями, ничего плохого не думая, кроме как, разумеется, светофор к сигналу зеленому мыслью торопил, и погода была противная, снег да копоть. С тем шагнул Михаил Петрович наш на полоску белую от поребрика, только желтый сменился на «проходи». Шагнул, а полоска та жизнь его смертную от бессмертия отделила.
Отделила. И за полсекунды до этого отделения успел понять Михаил Петрович с бесполезной отчаянной ясностью, в свете фар, – это все!
Остального, как другие люди, выжившие, из нас рассказывают, он не помнил. Ни туннеля, на свет ведущего, ни тела своего, под собой распростертого, ни встречи радостной в том краю. И чертей не видывал, никаких. Только умер он, и уже оказался в раю, как бывает в телепортации. Он не нервничал у ворот, и никто не взвешивал его душу. Он прошел туннелем мгновенно, без всякой очереди, как была бы к раю у нас. Без знакомств, без красной книжечки пропуска. Некрещеный был. Так прошел, без креста. Никто не спросил, не растормошил его, не окликнул. Не кивнул ему даже, что можно, мол, проходи.
Не неслась его душа в рай, не неслась она никуда. Очутилась.
Ночью прибыл, такой, как на море Черном в Абхазии – очень звездною, звезды близко…
Но, устав от потрясения, вошел в какую-то совсем темную комнату, в ней был пол, он лег, свернулся калачиком, так уснул. И проснулся на день второй, в замечательном, чем-то детски радостном настроении. От предчувствия – замечательно будет, радостно, очень радостно будет все. И оно, предчувствие, оправдалось.
В день второй было все как на первой неделе отпуска где-то на море.
Море, солнце, разноцветные рыбы в синих волнах, белый-белый мягкий песок. И не жарко, не холодно. Тут какой-то баланс у погоды создан, преднамеренно, видимо, найден был для удобства мертвого человека.
Вода горячая и холодная, номер отличался удобствами и балконом, конечно же, с видом на бесконечное море. Фрукты, ягоды, рыбы копченые, пиво, раки, чурчхела и пахлава… Шведский стол с утра накрыт был для него одного… Сыры… Он при жизни однажды был с женой в Турции… Мармарис город был! Вот и вспомнил…
Только был он там, в этом раю, один, нет, павлины, конечно же, и фламинго, канарейки, попугаи, сирины и сирены, тигры, львы и чайки, питоны, собаки, волки, шакалы, койоты, коты, все животные, насекомые нашего Господа были в этом раю, каждой твари по паре, и каждая к каждой беззлобная, размягченная, и не ели там муравьев муравьеды.
Ну а вечером опять много звезд… Ах, как было много звезд в рае этом! Пахло лаврами, пахло циннией, но прозрачно как-то все и невзрачно…
Стало скучно Михаил Петровичу, он не помнил, в который день. Стало скучно. И чего-то в этом раю… (Мы говорили, в каждом раю человеку смертному чего-то, да не хватает.)
Так, однажды вышел он в шесть часов, пошел к морю. Занимался, или лучше «брезжил»? – ладно, брезжил рассвет, ни бутылки на этом необитаемом человечеством берегу, ни осколочка изумрудного – ничего! Никого! ни чека. Ничего! понимаете его? Ничего! Никого! Это Крузо Робинзон знал, что там, где-то, пусть далеко, в этом море есть корабли, так сказать, пираты, спасательные шлюпки, ковчеги, материки, города, населенные пункты. Ну а здесь, у него в раю, – ни следа, ни намека нет, так сказать, на Пятницу, понедельник, вторник, и черта на асфальте белая, его от прежнего отделившая, здесь у моря с небом смыкается, бесконечная. Чайки ходят по берегу, белые, толстые, только чайки эти, павлины эти, тигры, львы, бегемоты беззлобные, крокодилы в лиманах – и все они по парам, а у него – ничего, никого…
И была, оказалось, самым страшным грехом его грешная память.