Житие Даура Зантария, колхидского странника — страница 1 из 5

Марина МосквинаЖИТИЕ ДАУРА ЗАНТАРИЯ, КОЛХИДСКОГО СТРАННИКА

Мы встретились впервые в Доме творчества Переделкино, случайно оказались за одним столом и за месяц, что мы там прожили, единственный раз одновременно явились в столовую. Он был весь в себе, чем-то мрачно озабочен, искоса взглянул в мою сторону, спросил, чем я занимаюсь. Я скромно ответила, что я писатель. Даур Зантария недоверчиво на меня посмотрел и, прежде чем приняться за творожную запеканку, величественно произнес: «Писатель — сродни охотнику. Нельзя полуубить вальдшнепа».

Эта фраза почему-то запала мне в душу.

Спустя несколько зим мы снова встретились в Переделкине. С тех пор в Абхазии Даур Зантария пережил войну. Он сильно изменился и меня, конечно, напрочь позабыл.

Мы стояли с одним стариком-абхазом в очереди — позвонить по телефону, Даур подошел и спросил у него что-то по-абхазски. Тот засмеялся и говорит:

— Он спрашивает про вас: «Кто это?», а я и сам не знаю.

Я пригласила его покататься на лыжах. Даур на лыжах не пошел, сославшись на то, что у него нет варежек. А мои, лишние, ярко-красные, не подходят ему по цвету.

Какими нестерпимо четкими становятся детали, когда ты уже знаешь, насколько важной была эта встреча в твоей жизни, и что больше ничего не прибавится к ее истории, во всяком случае здесь, на земле.

Он мне принес читать свои стихи. Это была странная смесь прозы и поэзии. Шероховатая строка. И глубинное пение, в испанском народе такое называли «канте хондо» — нечто среднее между песней и молитвой.

Ночь над деревней беспредельно глубока,

Повсюду тишина — в объёме целокупно.

Что дальний лай собак, что ближний звон сверчка —

Всё стало чуждо, и роднее звёздный купол.

Так телом я ленив, и так душа легка!

Куда спешит душа из оболочки грубой?

А если всё — обман, зачем тогда тоска,

И что это за речь невольно шепчут губы?

Душа, ты полетишь по Млечному Пути,

Где множество родных теней обнять удастся,

Пред тем, как и тебе придёт пора врасти

В тот мир, где суждено забыться и остаться, —

Откуда и мой дед не захотел уйти,

Умевший из любых скитаний возвращаться.

Ночь над деревней беспредельно глубока, Повсюду тишина — в объёме целокупно. Что дальний лай собак, что ближний звон сверчка — Всё стало чуждо, и роднее звёздный купол. Так телом я ленив, и так душа легка! Куда спешит душа из оболочки грубой? А если всё — обман, зачем тогда тоска, И что это за речь невольно шепчут губы? Душа, ты полетишь по Млечному Пути, Где множество родных теней обнять удастся, Пред тем, как и тебе придёт пора врасти В тот мир, где суждено забыться и остаться, — Откуда и мой дед не захотел уйти, Умевший из любых скитаний возвращаться.

Потом он принес мне читать свою прозу. Это была чистая поэзия. Перед моим взором, как в ночь бразильского карнавала или в фильмах Феллини, возникло шествие потрясающих типов — до того колоритных, пронзительных, живописных, лукавых, цыганистых, простодушных, исполненных зловещего обаяния, возвышенных, отрешенных и с практической жилкой, влюбленных, коварных… Сам Витязь Хатт из рода Хаттов, который в сердце обожженной и потрескавшейся земли одиноко сражался с нечистыми, на равных шествовал среди этой сомнительной компании, сама Владычица Рек и Вод, — оставляя на дороге диковинные следы: у нее ступни были повернуты пятками наперед… Мудрецы, номенклатурные работники, романтический бандит, поэты божьей милостью… В клубах дорожной пыли по обочине бежала выдающаяся дворняга Мазакуаль, и время от времени материализовывался павлин, правда, оборотень — посланец Тибета Брахмавиданта Вишнупату Шри, временно проживавший на приморской турбазе.

В тени раскидистой шелковицы за густой цитрусовой изгородью держали совет умудренные жизненным опытом старец Батал и полустарец Платон, без благословения которых никакого важного решения не принималось не только правлением деревни, но и руководством филиала Обезьяньей Академии. Батал старше Платона по крайней мере на полвека, хоть и не имеет возраста мудрость, —  вворачивает Даур. Баталу пора на покой, но много еще прорех в зеленом древе знаний Платона, который к тому же смолоду имел пагубное пристрастие к конокрадству.

Французский спортсмен-велосипедист 84 лет мосье Крачковски, неутомимый романтик и миротворец, на местах, чреватых конфликтами, он устраивает велопробеги мира. Свыше шестидесяти точек посетил энтузиаст. Все они стали горячими точками планеты. Хотя он появлялся загодя, и даже тогда, когда о будущем кровопролитии еще не подозревали, — вскользь замечает Даур, — предотвратить кровопролитие не удавалось нигде. Но старик не обнаруживал ни уныния, ни устали…

А вот крестьянин Паха, деревенский дурачок, в полночь отправляется на дело, «бомбить» товарные вагоны — «ПАХА ПОШЕЛ!!!» — объявляет Даур. Его голос — низкий, хрипловатый — звучит на протяжении всего спектакля, который он разыгрывает перед нами, голос наратора или античного хора.

Паха вскрывает вагон и берет цемент, совершенно не таясь, как средь бела дня, шагает открыто, гордо и восторженно посередине дороги, громыхая тачкой, да еще громко браня своих двух сынков. Как он любил их, как он гордился ими, что у них рот закрывается! (У самого Пахи рот не закрывался.) Как он старался привить им любовь к ограблению ночных поездов — в игровой форме…

Тут же в засаде — сын последнего мифологического Витязя — Ника.

В товарняке Нике нужен вагон, где везут туфли «Цебо». По паспорту Ника — Николай. И ничего общего с греческой богиней не имело его блатное прозвище, —  серьезно поясняет Даур. Внешностью тот обладал неопределенной, какою и должна быть внешность в темноте. Более трех слов одновременно он не произносил, так что было неясно, владеет ли парень членораздельной речью. На самом деле он знал все языки, необходимые для воровской жизни: и мингрельский, и грузинский, и греческий, и армянский, даже цыганский, и, конечно же, свой, абхазский, не говоря уже о русском.

Салтыков-Щедрин, Зощенко, Ильф и Петров, прочитай они Даура Зантария, воскликнули бы: «Где этот парень, подайте нам его, мы хотим передать ему нашу лиру!».

Яркие судьбы, преодолевающие смерть, их прорывы в бессмертие сплетались в причудливый узор на фоне дивных пейзажей Абхазии, которую Даур Зантария любил, пожалуй, даже больше жизни.

Он мне рассказывал:

— Когда Бог раздавал земли, абхаз пришел в последнюю очередь. Бог говорит ему: «Где ты был раньше?». Тот отвечает: «Я не мог прийти». — «Но ты же знал, — говорит Бог, — о какой важной вещи пойдет разговор». — «У меня был гость, — ответил абхаз. — И я не мог его поторопить». И тут архангел Гавриил подтвердил: «Да, я был у него». И тогда Бог сказал: «Что ж, ладно, есть одно местечко, хотя я его оставил для себя…».

Но Даур не был бы Дауром, если бы закончил на столь торжественной ноте.

— А потом пришел русский. «А ты почему опоздал?» — спрашивает Бог. «А я не помню, бухой был». НУ, и

Чувство юмора было для него единственной возможностью свободно взаимодействовать с нашим, прямо скажем, абсурдным миром. Поэтому в Абхазии все знают и любят писателя Даура Зантария. Ведь как всегда считалось? Абхазы — хохмачи, говорил Даур, а грузины — романтики и чудики. И всегда в Сухуме они мирно жили между собой, эти два народа особенно, хотя Сухум традиционно многоэтнический город. Когда-то Сухум был второй по величине после Афин. Географ Древней Греции Страбон пишет, что в Диоскуре торговля шла при посредстве трехсот переводчиков.

«Но оказывается, — говорил Даур, и эти его слова услышали Россия, Абхазия и Грузия, потому что он произнес их в моей радиопередаче, — какие-то политические амбиции могут столкнуть народы. Когда я буду писать о войне, — говорил он, — а я обязательно буду о ней писать, начну с того, что мой сосед Вианор — он одноногий, на Великой Отечественной войне потерял свою ногу, любит звать своих сыновей на любом расстоянии. Нужен ему сынок — зычным голосом крикнет, тот за семь километров услышит — отвечает. Сыновья тоже такими зычными голосами обладают. Вот его сын Батал на берегу моря познакомился с прелестной отдыхающей. Август. Тепло. Замечательно. Утро. И вдруг:

— ООО-ЭЭЭ! БАТАЛ! — как будто сушка летит над селом. Стекла дребезжат.

— Кажется, тебя!

А ему неудобно, что отец так зовет его. Он говорит:

— Нет, Баталов тут много.

— ООО-ЭЭЭ, БАТАЛ!

Тот продолжает с девушкой тихо разговаривать. В конце концов, когда отец не унялся, он как вскочит:

— АААААА!!!

— Война началась, баран ты, война началась, ты где находишься???»


Когда я умру, говорил мне Даур, вернее, если я когда-нибудь умру, на моей могиле напишут по-персидски «Даур-ага», что означает «Даур-страдалец».

Он говорил, шутя, но в этой шутке была большая доля правды.

Он воевал, но он и спасал людей в той войне, мне рассказывали, как он мирил целые кланы, уберегая их от кровопролития. Он защищал свой порог, но его дом сгорел, и от огромного дома («почти что замка!») осталась только наружная чугунная лестница, ведущая на небо, в детстве он любил там посидеть ночью, посмотреть на звезды и знать, что в любой момент можно будет вернуться в теплый дом и в теплую постель.

— Ой, как это похоже на Сухум, — он говорил всякий раз, когда на него внезапно накатывало блаженство, будь этому причиной даже скромная рюмочка коньяка.

Идем мы как-то по Бронной, Даур махнул рукой в сторону площади Пушкина и сказал:

— Вон там могло бы быть и море.

Он медленно и осторожно входил в русскую литературу. Поначалу приносил свои рассказы в московские редакции, а ему говорили: «Ну, вы, Даур Зантария, вылитый Фазиль Искандер. Сами посудите — герои Фазиля абхазы — и вы тоже пишете об Абхазии. У него почти в каждом произведении встречаются горы с их вечными снегами — и у вас, у него фигурирует море — и у вас, у Искандера смешные рассказы — и у вас, у него, в то же самое время грустные — и у вас…».