Житие Даура Зантария, колхидского странника — страница 3 из 5

Но он и меня тоже не забросил окончательно. Как-то раз, немного подвыпив, позвонил в полпервого ночи и говорит:

— Мариночка! У меня к тебе прозаический вопрос, не хочу отрывать тебя от семьи в столь поздний час: что мне делать с моей любовью к тебе?

Я страшно обрадовалась, кричу:

— Даур! Какая радость, что ты звонишь. Я так давно тебя не видела, что даже забыла, лицом какой национальности ты являешься.

— Если б ты знала, — сказал он, — как я тебе предан! Как предан бывает туземец. Ты знаешь, что туземцы не тронули ни одного гвоздочка в доме Миклухо-Маклая, самого его, они, правда, съели…

Через десять минут снова зазвонил телефон. И взволнованный голос Даура произнес прямо в трубку:

— Я скучаю по тебе, Танечка!

…Ну, и я, чтоб не дай бог, не поставить его в неудобное положение, ответила низким, богатым модуляциями, голосом Татьяны Бек:

— И я тоже, Даур, дорогой.


У него было прозвище Старик. Кажется, оно закрепилось за ним, если не в младенчестве, то в отрочестве. Ему нравилась история про Лао-цзы, который, по свидетельству очевидцев, родился восьмидесятилетним, с седою бородой.

Всех незнакомых женщин на улице, продавщиц в ларьке и вообще любых теток, независимо от вида и возраста, он звал просто «доченька».

Исключение Даур сделал только раз на моих глазах для совершенно реликтовой, дико агрессивной матерщинницы, которая обложила его на улице по полной программе.

Ее он назвал «матушка».

Желая отдохнуть душой от сухумской разрухи, он кочевал по Москве с сыном Наром, который тогда только закончил школу и собирался поступать в Московский университет. Первое, что его мальчик победоносно спросил у Даура, приехав в Москву: «Где Таврический дворец? И как пройти на Дерибасовскую?».

Сначала они поселились у Пети Алешковского — хорошего писателя и друга Даура. Отныне никто в его присутствии не мог позволить себе даже намекнуть на то, что и у Пети могут быть недостатки, хотя бы в Петиной прозе.

— Тут один профессор Литературного института, — с ядовитым сарказмом говорил Даур, — пытался критиковать Петю. Но только возвеличил его таким образом.

Однажды я заметила вскользь, что во всей добротной Петиной прозе мне представляется немного унылой одна-единственная фраза: «Ребенка она не хотела».

— Ты так считаешь, — сурово сказал Даур, — поскольку привыкла, что у меня все хотят ребенкаНо Петю критиковать нельзя.

Отныне Даур являл собой картину: одинокий человек пестует свое дитя.

Еще до того, как Нар появился в Москве, Даур говорил:

— Мой мальчик — хороший, интеллигентный, правда, он испорчен женщинами…

«Ого, — я подумала, — ничего себе!»

Оказалось, под «женщинами» Даур имел в виду бабушек Нара, которые его обожали и предупреждали каждое желание. Естественно, Даур беспокоился, сможет ли он обеспечить его хотя бы необходимым.

В те времена Нар был нежным юношей (сейчас-то он настоящий джигит!), с детским прозвищем Саска, абсолютно мамин, но мама его — дивной красоты и доброты Лариса — умерла несколько лет назад. А умник! Еще до поступления на биологический факультет МГУ — готовый профессор химии и биологии.

— Саска знает химию лучше Менделеева! — с гордостью говорил Даур. И поспешно добавлял: — Это русским химию — трудно, а у абхазов с химией свои отношения. Помнишь ту абхазку, которая приплыв из Колхиды, отравила пол-Греции? Причем этот яд был замечателен тем, что у него не было противоядия? Медея ее звали…

Пройдясь по Тверскому бульвару, Саска нам заявил:

— Мне надо изменить свой имидж! Я должен быть не блатной, а грубо впечатляющий в этой одежде. Так одеться, чтобы производить именно то впечатление, какое я рассчитываю здесь произвести!

Это требовало дополнительных финансов.

— Надо мне написать что-то коммерческое: или зловещее, или полногрудое. Но я сделаю — зловеще-полногрудое! — вынашивал Даур коварные замыслы завоевания книжного рынка.

Я считала, у Даура не очень-то получаются эротические сцены. Что ему следует учиться, учиться и учиться у Генри Миллера.

— А что я могу сделать, если я такой целомудренный?! — воскликнул Даур. — И у меня было совсем немного женщин — всего человек восемьсот!..

Короче, друзья Даура несколько озаботились его трудоустройством.

Первая мысль моя — устроить его в библиотеку. Ибо он был раритетным книжным человеком.

— Книгу нужно нюхать, каждую страницу целовать… а читать умеют все, — говорил Даур.

Хоть сколько-нибудь замечательную поэзию любых времен и народов он всю помнил наизусть. Будучи абсолютным вольнодумцем — ни Пастернак, ни Ахматова для него не авторитет, — он мог их бесконечно цитировать.

— «Не спи, не спи, художник, не предавайся сну!» — возмущался Даур. — Чувствуешь, какой ложный пафос? «Ты вечности заложник у времени в плену!» — демонически смеялся он и добавлял сурово: — Нет плохого поэта, или хорошего, или немножко получше и похуже. Есть поэт и не поэт. Пастернак — это не поэт. Это антиквариат. А Эдуард Лимонов — поэт!

— «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, «Аи», — звучным голосом, рокочущим, читал он в вагоне метро. — «Ты сказала: «И этот влюблен!» Я вам не мешаю? — спросил он у подвыпившего соседа справа, доверчиво положившего ему голову на плечо.

И весь вагон, затаив дыхание, глядел на него, не отрываясь.

Идею насчет библиотеки я скоро отбросила. Даур купил новый шикарный костюм — шерстяные с просверком брюки, двубортный пиджак в черно-белую клетку («Это концертный пиджак! — с гордостью заявлял Даур и тут же обеспокоенно спрашивал: — Точно концертный? Не цирковой?»), так или иначе, к этому пиджаку Петя Алешковский подобрал галстук — из древних времен, тоже в клеточку, видимо, принадлежавший еще Петиному тестю Натану Эйдельману. Я тут же присовокупила к комплекту черный папин дипломат. Мы окинули его взглядом и поняли, что такой человек не может быть просто библиотекарем. Тут даже пример с Борхесом неубедителен. В таком виде Даур Зантария имел право принять только пост директора центральной библиотеки, по меньшей мере «Ленинки» или «Иностранки».

Вскоре на горизонте возник какой-то сказочный оливковый магнат — грек, пожелавший использовать песенный дар Даура в целях рекламы своей оливковой продукции. Даур должен был написать феерическую статью, прославляющую грека с его оливковым маслом, и триумфально опубликовать ее в модном иллюстрированном журнале или популярной газете. После этого щедрый грек обещал ему чуть ли не пожизненную ренту и безбедное существование до глубокой старости.

Но куда бы мы с Петей Алешковским ни предлагали звонкую оливковую песнь, проникновенно спетую Дауром, московские газеты и журналы заламывали такую цену «за рекламу иностранцу», что если б этот непотопляемый грек выложил сумму, которую они просили, то он и сам пошел бы по миру с протянутой рукой.

— Какая же это «реклама»? — возмущался Петя. — Ни адреса, ни электронной почты, просто информация, что оливковое масло витаминнее, чем подсолнечное!

— А может быть, сделать так? — говорю. — Я пишу в газету: «Имеет ли оливковое масло пищевое применение?».

Даур мгновенно:

— «Имеет, дура! — отвечает профессор Даур Зантария. — Подсолнечное масло отдыхает, когда появляется оливковое!»

В Москве повсюду открывали турецкие пекарни. Мудрого Даура турки пригласили на дипломатическую работу.

— Они будут платить мне за то, что я честный, порядочный человек и на мое слово можно положиться.

Он звонил мне и говорил:

— Вся Москва заполнена турками: только слышны слова «денга», «базар», «шашлычная», «бастурма». Для русских осталось всего несколько слов — это «нравственность», «союз», «выборы», «квота» и — «будущее». Больше ничего.

— Приехал один турок, — рассказывает Даур. — Очень подозрительный, но для важности сказал, что он магистр философии, доктор филологических наук, профессор Кембриджского университета, у него третий дан по карате, что он трехкратный чемпион Олимпийских игр, его друзья (дальше идут очень знаменитые восточные имена) попросили меня узнать: те деньги, которые были вложены за годы советской власти в развитие промышленности Узбекистана и оттуда уже ничего не вернулось, — где они? Ну, и заодно спросил, как идут дела у пекарни.

— Марина, слушай, — звонил он встревоженный, — может человечество ошибаться? Оказывается, хлеб вреден для здоровья, углеводы ни с чем не соединяются, но я попросил население земли об этом забыть, пока я занимаюсь турецкой пекарней.

— Я охранял пекарню, — он говорил, — вооружившись лишь своим сумрачным взглядом. Но с этим теперь покончено. Отныне я буду продавать в большом количестве золото.

И это золото, я заметила, у Даура тоже никто особенно не расхватывал.

— Знаешь, почему мне не удаются коммерческие дела? — он спрашивал. — Потому что я их довожу до художественно-карикатурного состояния, где все абсолютно теряет всякий смысл. Например, у меня наметился бизнес экспортировать пантокрин из оленьих рогов от импотенции. Но я должен был сбывать его в Турции… Стамбул не понял, что это такое! В пантокрине нуждается Америка. Турецкий мужчина и без оленьих рогов способен кашлянуть на пороге семи спален за один вечер, американец же — только стыдливо кашлянуть на пороге одной, и то, если жена ему ободряюще скажет: «Ты можешь это сделать, и ты должен… если купишь в аптеке «пантокрин»!» …Вот такие глупости я пишу в своем романе, а мой компьютер что нужно оставить — стирает, а что не нужно — увековечивает.

А между тем, в качестве журналиста и эксперта по кавказским вопросам он, почти как мсье Крачковски, проехал по горячим точкам бывшего Советского Союза, но только не ДО того, как там просвистит первая пуля, а в разгар. И встретился там с людьми, чьи имена не сходят с газетных полос и с кем мало кто захотел бы встретиться на узкой дорожке. В солидном журнале выходили его спокойные философские рассказы об этих рискованных поездках.