Берегитесь же всяких Санчо, которые делают вид, что выступают в защиту и поддержку иллюзий и видений, а на самом деле защищают вранье и гаерство. Если скажут вам про какого‑нибудь обманщика, что он в конце концов сам уверует в свои измышления, отвечайте коротко и ясно: нет. Искусство не может и не должно состоять в своднях при лжи; искусство есть высшая правда, та, что созидается силою веры. Никакой обманщик не может быть поэтом. Поэзия вечна и плодотворна, как видение; ложь бесплодна, как самка мула, и держится не дольше, чем мартовский снег.
И отдадим должное несравненному великодушию Дон Кихота: он ведь был уверен, что и на самом деле увидел то, что, по его словам, видел в пещере Монтесиноса; и в еще большей степени, если только это возможно, был уверен, что Санчо не видел того, что, по его же словам, увидел в небесных сферах; и все же Рыцарь ограничился тем, что сказал оруженосцу: «Если ты хочешь, чтобы я тебе поверил (…) я хочу, чтобы ты поверил мне». Вот самый христианский способ найти выход из положения для себя и при этом закрыть его тем, кто судит других по собственным хитростям и принимает донкихотовские видения за вранье! А ведь тем не менее существует безотказный способ отличить видение от лжи.
Дон Кихот спустился и погрузился в пещеру Монтесиноса, будучи исполнен отваги и мужества, он не внял Санчо, пытавшемуся отговорить его от этого намерения, ответил на его резоны приказом: «Вяжи и молчи!», проводника и слушать не стал и предпринял спуск, не ведая страха; а Санчо взгромоздился на Клавиленьо в страхе и со слезами на глазах и отнюдь не по собственной воле. И подобно тому как героизм есть отец видений, трусость — мать обманов. Кто приступает к делу, будучи исполнен отваги и веруя в триумф либо же не придавая значения поражению, может сподобиться видений, но не станет измышлять обманы; а тот, кто страшится неблагоприятной развязки, тот, кто не умеет воспринимать провал безмятежно, тот, кто вкладывает в свою попытку мелочные страстишки самолюбия, кто падает духом, оттого что не может добиться цели, — тот измышляет обманы, дабы уберечься от поражения, и видений ему не видать.
И вот, поскольку у нас на родине, на родине Дон Кихота и Санчо, души людские живут в плену моральной трусости и люди пятятся при угрозе провала и дрожат от боязни попасть в смешное положение, вранье цветет таким пышным цветом, что берет досада; зато видения в такую редкость, что грусть берет. Обманщики затирают визионеров. И не видать нам видений, дарующих силу и стойкость духа, и не упиваться нам такими видениями, покуда не отучимся бояться смешного положения и не научимся глядеть в глаза всяческим недоумкам и калекам духа, почитающим нас безумцами, и причудниками, и гордецами; покуда мы не усвоим, что оказаться в одиночестве еще не значит оказаться побежденным, вопреки всем недоумкам, утверждающим обратное; и покуда не избавимся от вечной привычки загодя высчитывать так называемый триумф. Когда Дон Кихот ринулся в пещеру, он не обдумывал, как оттуда выберется, да и выберется ли вообще, а потому и увидел там видения. А Санчо, покуда путешествовал на Клавиленьо, против собственной воли и с завязанными глазами, помышлял лишь о том, как бы ему выпутаться из этого приключения, куда его затянули превратности его оруженосной службы, а потому, когда убедился, что жив–здоров, пошел врать напропалую.
И еще есть одно различие меж Дон Кихотом и Санчо, и состоит оно в том, что Дон Кихот ринулся в пещеру по своей воле и собственному побуждению, никто не принуждал его, никто ему не приказывал, так что он вполне мог обойтись без этого подвига: ему ведь пришлось даже отклониться от маршрута; а Санчо сел на Клавиленьо, потому что Герцог поставил ему такое условие для обретения губернаторского чина. Дон Кихот спустился, погрузился и углубился в пещеру ради того, чтобы мир узнал: если его Дульсинея выкажет к нему благосклонность, не будет для него ничего невозможного, ничего, что он не мог бы свершить и содеять; Санчо же сел на Клавиленьо, потому что жаждал управлять островом. И поскольку намерение Рыцаря было возвышенным и бескорыстным, оно породило в нем мужество, а мужество породило видения, которыми он насладился; поскольку же намерение оруженосца было корыстным и убогим, оно породило в нем страх, а страх породил вранье, которого он наплел с три короба. Дон Кихот не искал себе никакого губернаторства, а только стремился проявить силу, которой одарила его Дульсинея, и добиться, чтобы люди провозгласили величие его дамы, а Санчо не искал себе никакой славы, домогаясь всего лишь губернаторского чина. И потому Дон Кихот увидел видения, как подобает храбрецу, а Санчо пустился врать, как свойственно трусу.
Корыстолюбие, какого бы оно ни было рода и в какие бы наряды ни рядилось, будь то жажда славы, погоня за фортуной, за положением в свете, за почестями, за мирскими отличиями, за минутными рукоплесканиями, за должностями либо высокими званиями, за всем, что дают нам другие в обмен на услуги, истинные или мнимые, либо на лесть и посулы, так вот, корыстолюбие порождает моральную трусость, моральная же трусость плодит лживые измышления, как крольчиха крольчат; а вот бескорыстие, когда нужна нам одна лишь Дульсинея, когда мы умеем уповать на то, что люди в конце концов признают нас верными ее служителями и любимцами, внушает мужество, и мужество дарует нам видения. Вооружимся же донкихотовскими видениями и с их помощью покончим с санчопансовским враньем.
Глава XLIV
Сразу же после этого, выслушав советы своего господина, отбыл Санчо на свой остров губернаторствовать, и «не успел Санчо уехать, как Дон Кихот почувствовал свое одиночество», — печальнейшая подробность, сохраненная для нас историей. Да и как было ему не почувствовать свое одиночество, если Санчо был для него всем родом человеческим и в лице Санчо любил он всех людей? Как не почувствовать одиночество, если Санчо был его наперсником, единственным человеком, услышавшим от него знаменательные слова о двенадцати годах его безмолвной любви к Альдонсе Лоренсо, свету очей его, которые когда‑нибудь поглотит земля? Ведь один только Санчо знал тайное тайных его жизни!
Без Санчо Дон Кихот не Дон Кихот, и господину оруженосец нужнее, чем господин оруженосцу. Печальная вещь — одиночество героя! Ибо люди заурядные, дюжинные, всякие там Санчо могут жить без странствующих рыцарей, но как странствующему рыцарю прожить без народа? И вся печаль в том; что рыцарю народ нужен, и все же он должен жить один. Одиночество, о печальное одиночество!
Итак, Дон Кихот отказался от того, чтобы ему прислуживали девушки Герцогини, заперся у себя в покое «и при свете двух восковых свечей разделся, а когда стал разуваться (о злоключение, незаслуженное таким человеком!), у него вдруг вырвался — но не вздох и не что‑нибудь другое, что могло бы осрамить его безупречную благовоспитанность, — а просто целый пучок петель на чулке, от чего этот последний стал похож на решетчатый ставень. Крайне огорчился этим наш добрый сеньор, — добавляется в истории (…) и охотно бы отдал целую унцию серебра за полдрахмы зеленого шелка». И далее историк пускается в рассуждения о бедности и среди прочего вопрошает ее: «…почему ты вечно привязываешься к идальго и людям благородным, щадя, однако, других?»
Поблагодарим дотошного Донкихотова биографа за то, что сохранил для нас столь интимную подробность касательно пучка петель, спустившихся на чулке Рыцаря, и описал его огорчение по этому поводу. Подробность, исполненная глубочайшей меланхолии. Вот герой остался один, заперся у себя в покоях, вдали от людей; и, вместо того чтобы, как полагают эти последние, воспарить помыслами к будущим деяниям либо воспламениться жаждой немеркнущей славы, «добрый сеньор» — и как уместно назвать его в этом случае «добрым сеньором»! — огорчается из‑за того, что на чулке спустились петли.
«О бедность, бедность! — скажу и я тоже. — Как занимаешь ты в часы одиночества умы странствующих рыцарей, да и всех прочих людей тоже!» Боясь выдать с головой свою бедность, герой тушуется, горюет, скорбит и печалится, оттого что у него разорвались чулки и нет других на смену. Вы застали его удрученным, сникшим, вы полагаете, что его рыцарский пыл пошел на убыль, а он всего лишь задумался о том, как быстро стаптывают обувку его детишки. О бедность, бедность, когда же научимся мы идти рука об руку с тобою, высоко неся голову и с легким сердцем! Жесточайший враг героизма — стыд при мысли о собственной бедности. Дон Кихот был беден и горевал при виде спустившихся петель на чулках. Он ринулся в атаку на ветряные мельницы, напал на янгуэсцев, победил бискайца и Карраско, не отступил и не дрогнул в ожидании льва — и вот пал духом при мысли, что должен предстать пред герцогской четой в продравшемся чулке, явить их взорам свою бедность. О эта необходимость играть роль в свете, будучи бедняком!
Знать бы нам, беднякам–мирянам, какое облегчение дать обет бедности и не стыдиться ее! Иньиго де Лойола, по примеру основателей других орденов, в созданном им Обществе предписал братьям дать обет бедности, и о том, сколько в результате воспоследовало благ, убедительно свидетельствует Алонсо Родригес167 в главе III трактата III третьей части своего «Пути к обретению совершенства и христианских добродетелей». Где он говорит нам: если вы оставляете в миру слуг своих, то в Обществе находите множество тех, кто готов услужить вам, и «ежели последуете вы в Кастилию, в Португалию, во Францию, в Италию, в Германию, в обе Индии168 и в какую угодно часть света, то там сыщется вам место под кровом собратьев», так что, отрешившись от земных богатств, «вы окажетесь владельцем земных благ и богатств в большей степени, чем сами богачи, ибо не они владельцы угодий своих и богатств, а вы», и, в самом деле, многие иезуиты понимают дело именно так. И добавляет весьма резонно добрый падре, что, «покуда богач ворочается в своей постели, ибо не дают ему уснуть мысли об угодьях его и богатствах, монашествующий брат, не зная печали и не раздумывая, дорого ли что‑то стоит или дешево, хороший выдался год или плохой, владеет всем!»