Художник Рустам Хальфин производил и всякие инсталляции, но мне до них нет дела. Как только Хальфин захотел стать современным выставочным художником, он сразу обессилел. Лучшее в этом живописце — его игнорирование булькающего болота современности, его пулота. Она была настоящим проблеском счастья и гениальности. Она была потайным ходом в детство. Пулота есть перенос внимания с видимого и социального на скрытое и онтологическое.
В последние годы жизни Рустам занимался так называемым «ленивым проектом». Понятие «ленивый» здесь восходит, конечно, к Казимиру Малевичу, к его грандиозному косноязычному трактату «Лень как действительная истина человечества».
Малевич выдвинул идею умного неделания, деактивированного творчества, поэтической цезуры и остановки производственничества. Он смотрел в корень! Осуществление этой идеи Малевича — задача грядущего поколения. Рустам в «ленивом проекте» связал лень Малевича с концептом азиатской созерцательности, со взглядом на мир с кошмы, с пола юрты, из лежачего положения отдыхающего кочевника.
Это было бы просто великолепно, если бы не припахивало у Хальфина именно «проектом» — очередным мероприятием в стенах художественных институций, для музейной публики. Увы! Лучше бы он просто ушёл с какой-нибудь атлеткой в цветущую степь и лежал там с ней без всякой документации! Лучше бы он нежничал с её сосками и мочками! Лучше бы созерцал её анус через пулоту! Лучше бы он практиковал лень без участия галерей!
Мы с Лучанским валялись на кошме в Малой Станице — по ту сторону всяких «проектов» и институций! Просто валялись на траве в палисаднике! Просто с ведром пива и горстью черешен! И я это всем нынешним перформансистам и акционистам, всем активистам советую! Лучше не старайтесь, лучше не давайте интервью, лучше не ссыте кипятком, а поваляйтесь с какой-нибудь атлеткой на травке!
Эстетизация, музей, стерильный мирок искусства — талантливый Хальфин не уберёг своё творчество от этой заразы. А Лида Блинова и Альберт Фаустов — уберегли, потому что они были гениями. Эстетизация — противоположность артистизма, смертельный враг жизни и искусства. Нравоучительная эстетизация проникла, просочилась в халь-финские инсталляции и видео, перформансы и «проекты».
Принадлежность к территории современного искусства разлагает и выхолащивает! Вещать о номадах и ихнем созерцании на полу — это академизм и скука. Нужно самому детерриторизироваться и скрыться от гладкой коммуникации. Нужно спрятаться поскорее в кустах терновника или мушмулы. Ницше и Делёз однажды это сделали, так почему боятся художники?
Потому что они не мыслят, как Делёз, а только болтают.
Но живопись Рустама Хальфина была хороша — это живая живопись.
И пулота — великолепное открытие.
Олжас Сулейменов и Неточка Незванова
В Алма-Ате жил знаменитый поэт Олжас Сулейменов.
Он понимал искусство примерно так же, как Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Олег Кулик или Анатолий Осмоловский. Этих разных деятелей объединяет желание расположиться в искусстве со славой и почётом — поудобней устроиться на плечах Маяковского, или оседлать собаку Павлова, или залезть под мышку Пастернака, или под кепку Ленина. Такие художники могут быть неплохими или совсем никудышными, но они, по известному определению Хлебникова, — приобретатели, а не изобретатели. Они — не сопротивленцы и не переселенцы, а приспособленцы и управленцы в искусстве. Они — не первопроходцы-пионеры, а коалиционеры, аукционеры и фракционеры. Они — не визионеры, а функционеры и концессионеры.
Я иногда встречал Олжаса Сулейменова на улице.
Он выглядел как памятник, сделанный Вучетичем или Церетели.
С другой стороны, в Алма-Ате жила Неточка Незванова.
Она была городской достопримечательностью.
Однако Неточка не была блядью, как думали некоторые.
Просто она любила показывать в парке свои трусики.
Не знаю, была ли она сумасшедшей, как считали разные люди.
Я так не думаю.
Она каталась по городу на дребезжащем велосипеде и демонстрировала свои ноги.
Ноги эти были богоподобны. Лицо её я плохо помню.
Не знаю, звали ли её действительно Неточкой.
Возможно, её так прозвали потому, что когда ей что-ни-будь не нравилось, она громко кричала: «Нет! Нет! Нет!»
Например, однажды какой-то мужлан крикнул ей грубо: «Блядь!», на что она ответила: «Нет! Нет! Нет! Нет!»
Мы, дети, путали и забывали её имя, и часто звали просто Деточкой.
А фамилия её была Незванова, ибо она действительно была нежданной-негаданной и нигде не званной.
Неточка не носила лифчик, и у неё под платьем сильно выпирали соски.
Она имела несколько растрёпанный вид, и платье её было расстёгнуто.
Человечество её презирало и считало чокнутой.
Дети относились к ней двояко: обожали и пугались.
В самой Неточке тоже было много детского.
Она ловила в траве кузнечиков и сажала их в спичечные коробки, которые потом предлагала прохожим.
Взамен она хотела получить какой-нибудь подарок.
Или просто улыбку.
Обычно прохожие отворачивались.
Тогда она кричала: «Нет! Нет! Нет! Нет!»
Она сидела в траве, а её юбка задиралась.
Можно было смотреть на трусики, которые залезали ей прямо в вульву, разделяя её надвое.
Трусики были желтоватые, если я не ошибаюсь.
Вульва была чёрно-волосатая.
Иногда Неточка слезала с велосипеда, задирала юбку, снимала трусики и садилась под дерево прямо посреди улицы — пописать.
А потом снова надевала лимонные трусики.
Но её волосатая чёрная пизда на минуту выглядывала и улыбалась нам всем — детям, прохожим, деревьям, солнцу.
Она не была ни профессиональной художницей, ни моделью в художественном училище, а просто любила себя показывать.
А я любил смотреть.
Неточка повлияла на меня гораздо больше, чем все сюрреалисты, дада, Вито Аккончи, Крис Бёрден, Чарли Чаплин, Марсель Марсо и Антонен Арто вместе взятые.
Я считаю, что она была красивее, чем Лиля Брик или Мэрилин Монро.
Красивее, чем Бэтти Пейдж.
Красивее всех известных красавиц и муз.
Неточка Незванова была и осталась моей покровительницей, богиней и музой.
Я обязан Неточке своим словарём, своим духом.
От Неточки я воспринял дух неповиновения, неуправляемости.
Конечно, Франсуа Вийон и Осип Мандельштам важны для меня, но Неточка Незванова — важнее.
У неё была не только волосатая пизда, но и зелёные от травы коленки.
Но зелёными эти коленки были не потому, что Неточка стояла на коленях перед каким-нибудь бронзовым памятником в парке Горького или перед храмом. Перед памятниками и храмами на коленях стоят лейдерманы и кулики, лимоновы и цветковы, комиссионеры и функционеры. Они и сами хотят превратиться в памятники, уже превратились — в маленькие-маленькие памятники-маятники.
Неточка же имела зелёные коленки потому, что она была живая и любила кувыркаться в траве.
Георгий Гурьянов и Тимур Новиков
Однажды в алма-атинском кафе «Акку» фарцовщик по кличке Киргиз познакомил меня с ленинградским юношей по кличке Густав.
Густав выглядел как северный Аполлон.
Полное его имя было Георгий «Густав» Гурьянов.
Он приехал в Казахстан за чуйской анашой и похождениями.
На самом деле, когда я внимательно пригляделся к Густаву, то понял, что он никакой не Аполлон, а дерево.
Всё лучшее в нём напоминало красивое, молчаливое, чуть шелестящее дерево.
Растения, деревья — они гораздо более совершенные создания, чем люди. Так говорит Агамбен.
Мы посидели в «Акку», затем побродили по центру города. А потом пожали Киргизу руку и сели на поезд, отправлявшийся в Джамбул. Мы с Густавом, кажется, понравились друг другу, и нам не хотелось расставаться.
Утром, оказавшись в пыльном, глинобитном Джамбуле, мы съели по тарелке горячей дунганской лапши.
А потом мы купили свёрток чуйской анаши у человека, адрес которого дал нам Киргиз.
Этот человек — торговец коноплёй — был как две капли воды похож на моего любимого режиссёра Шарунаса Бартаса.
Густав свернул огромный косяк. Мы выкурили его в пустынном парке, где росли одни тополя. Они располагались там ровными, прямыми рядами.
Вскоре мне стало так дурно, что я подумал: смерть пришла.
Но всё-таки я не умер, а просто выблевал всю лапшу и заснул на скамейке.
Густав переносил анашу лучше меня.
Кто-то меня разбудил — довольно бесцеремонно.
Это был не Густав, а уголовный следователь в штатском. Рядом с ним стоял милиционер в форме.
Они приняли меня за какого-то местного вора в розыске. Однако я показал им паспорт, и они тут же отстали.
Густава рядом не было, сумки с анашой — тоже.
Я обнаружил его в той же столовой, где мы утром ели лагман. Он полюбил это вкусное блюдо.
Вечером в местном баре мы познакомились со смуглой девушкой по имени Сауле.
Она, несмотря на всю красоту Густава, обращалась почему-то только ко мне.
Мы поселились в её доме. Там, во дворике, росло старое дерево — грецкий орех. Густав сидел под ним и курил траву.
Сауле готовила нам манты и бешбармак. Её отец куда-то уехал, и весь дом оказался в нашем распоряжении.
Сауле курила с Густавом анашу, а потом целовалась со мной. Она во что бы то ни стало хотела задержать нас в Джамбуле, потому что ей было весело с нами. Кроме того, она надеялась навсегда оставить меня у себя. Но я хотел в Нью-Йорк, в Лос-Анджелес.
Помню, Густав читал биографию Тулуз-Лотрека, написанную Перрюшо. Анаша на него действовала, как цветные лампочки, повешенные на дерево. Он мигал, хлопал ресницами.
В одно прекрасное утро Сауле предложила нам поехать на озеро Иссык-Куль — в Киргизию. Мы согласились без колебаний.
Она сама вела машину — «Жигули» — до самого Иссык-Куля.
Озеро предстало перед нами пустынное, а позади него были горы. Очень даже красиво!
Я хорошо знал эти места, потому что бывал здесь с родителями в детстве. И позже тоже — с Ларисой, с Таней, с Лю