Жития убиенных художников — страница 21 из 53

Я чувствовал себя в капкане, и готов был сам откусить свою зажатую, стиснутую железными клещами лапу — лишь бы из капкана вырваться. Так иногда поступают звери.

Так оно и случилось.

Ночами я ворочался на остывшем пляже, в больной полудрёме, а дни проводил на горячем песке, заплывая далеко в море и лёжа потом на воде, уставившись в солнце. Я был как скинутый с неба бог — бог в панике. Я был в отчаянии.

И тогда я встретил художницу Ольгу Медведеву, которую знал с гробмановских времён. Она плавала в море, и я в нём плавал, и мы стукнулись лбами. Здесь же, в волнах, мы с ней стали сношаться, а выйдя на берег, сделались сообщниками.

Теперь я жил у Оли и её слушался.

Она мне посоветовала поговорить с адвокатом по вопросам въезда и выезда из страны. Известный ей адвокат держал офис в Иерусалиме. Я поехал туда и обнаружил в коридоре громадную очередь просителей: русские евреи, марокканцы, эфиопы, йеменские евреи, грузинские евреи — кого там только не было. Кто-то из них объяснил, что у меня есть шанс попасть к адвокату послезавтра, в лучшем случае — завтра. Я понял, что ещё раз влип.

Волна беспомощности накрыла меня. Но за ней пришла мощная волна ярости. Я подбежал к двери, отделяющей приёмную секретаря от кабинета адвоката, и ударил в эту дверь кулаком. И ещё, ещё раз. Там было стеклянное окошко в двери — я его разбил, размозжил. Окровавленным кулаком молотил я по двери, пока какие-то мужчины не оттащили меня и не уложили на пол. Через минуту появилась полиция. На меня надели наручники. Потом приехала скорая помощь — осколок стекла перерезал мне сухожилие в пальце, и я истекал кровью.

Это-то и была та лапа, которую я с грехом пополам вырвал из израильского капкана. Она меня спасла.

Фантастическим образом, прямо из больницы, где мне залатали палец, меня отвезли к начальнику, ведающему делами въезда и выезда из страны. Начальник налил мне минеральной воды и попросил успокоиться. Он сказал, что поступать так, как поступил я — плохо, глупо, непорядочно. Но он меня понимает. И он готов мне помочь. Я должен подписать бумаги, что ручаюсь вернуться в Израиль и быть хорошим гражданином — и тогда мне позволят уехать. Я тут же подписал все бумаги, не читая.

В Тель-Авиве Ольга смеялась над моим рассказом.

— Ты молодец, — сказала она. — Они подумали, что ты псих, а они боятся связываться с психами. Тут уже были самоубийства, когда людям запрещали выезд. Об этом писали в газетах. Они не хотят ещё одного скандала.

Через неделю мы с Ольгой сели в туристический автобус и отправились в Синай. Там в бедуинской палатке-кафе мы ели сногсшибательный горячий хумус, пили приторный крепчайший чай с листьями мяты. А ещё через день гуляли по улицам Каира.

Каир после пляжного Тель-Авива был — мегалополис, гигаполис.

И это была — свобода.

— Куда ты отсюда? — спросила Ольга.

— Я ещё не решил.

— Поезжай в Москву, — сказала она. — Я приеду туда через месяц, повидать отца. Не хочу с тобой расставаться.

Она сама купила мне билет и проводила в аэропорт.

Она была очень искусна в кровати. А я был неловок, топорен, потому что пребывал в отчаянии. Отчаяние — эгоистично и избегает нежности. А Ольга была не только умела, но и нежна. Но я не был в неё влюблён. И всё-таки она меня прощала, была очень добра — и умна, снисходительна.

Она была также очень щедра. Без Ольги я бы из Израиля так просто не вырвался.

Женщины понимают ценность и радость бегства.

Женщины любят и прячут беглецов.

Женщины — сами беглянки, художницы жизни.

Блеск и нищета Игоря Маршанского

1.

Сейчас я хочу побольше молчать.

Но когда-то я желал говорить.

С кем?

Со всем миром, и чтоб он меня слушал и аплодировал.

Я хотел говорить ртом, животом, птичьим языком, половым органом, обеими руками, хоботом, хвостом, ногами, анусом, ушами, облизыванием, спиной, лопатками, локтями, осмысленными речами, междометиями, ключицами, прыщами, шёпотом, голосом, кашлем, ноздрями, глазами, подмигиванием, пением, стихами, шорохом бумажек, кулаками, чиханием, зубами, пуканьем, волосами, одеждой, ботинками, босыми ногами, поцелуями, шагами, приседанием, изнеможением, едой, радостью.

Что же я хотел сказать?

Всё, всё.

2.

Я был щенком, хотя мне было уже за тридцать.

И был я бесом.

В жизни своей я ничего не сделал, кроме праха.

Зато успел пролистать несколько книг, и вообразил себя всеми героями: князем Мышкиным и Свидригайловым, Шатовым и кавалером де Грие, Арамисом и Панургом, Золотым Ослом и Гулливером, Акакием Акакиевичем и Мальдорором, Муму и Фантомасом, Квентином Компсоном и Иваном Ильичом, Манон Леско и Ланселотом, Марией Магдалиной и Передоновым, Лолитой и Мельмотом, Соней Мармеладовой и Гумбертом Гумбертом, Оливером Твистом и господином Тестом, Уленшпигелем и графом Монте-Кристо.

И ещё хотел я быть то Калигулой, то Джеком Лондоном, то Одиссеем, то Хемингуэем, то Генрихом Наваррским, то Бодлером, то Катуллом, то Ван Гогом, то Адамом, то Афродитой, то Франсуа Вийоном, то Вячеславом Ивановым, то Сергеем Эйзенштейном, то Спартаком, то Андреем Тарковским, то графом Потоцким.

Каждый день мне хотелось быть чем-нибудь другим — в зависимости от настроения.

3.

Я хотел увидеть мир и убежал из СССР в Израиль.

Средств на дальнейшее путешествие у меня не было.

Зато я решил, что в моих лёгких достаточно воздуха, чтобы крикнуть на весь мир: «Ура! Долой! Браво! Ой!»

Я почувствовал себя телом без органов.

И впал на раскалённом тель-авивском пляже в чёрное отчаяние.

Я не мог больше дышать этим ртутным воздухом.

И поэтому я убежал из Израиля в Москву, чтобы стать там великим и могучим, как Цезарь, Ганди, Робин Гуд или Дон Кихот.

4.

Я прилетел в Москву, однако не знал, с чего начать.

Я хотел говорить с этим городом на всех иностранных языках.

Но ведь я не знал ни одного.

Я хотел поделиться с Москвой всеми своими открытиями.

Но были ли они у меня?

Я желал, чтобы Москва услышала, как я люблю Артюра Рембо.

И как презираю Михаила Гробмана.

И как прекрасно может быть влагалище.

И как ужасно!

И как жестока свобода.

И как могущественна растерянность.

И какой я хороший!

И ещё: как всё вокруг нуждается в переделке.

И что именно я всё переделаю.

Я хотел сразиться с Москвой, и соединиться с ней (с самыми красивыми московскими девушками), и валяться в её траве, хохотать, и ласкаться — как кот или вепрь.

Иногда мне казалось, что я — царь Додон, а Москва — Шамаханская царица.

А иногда — наоборот.

5.

Единственным моим знакомым в Москве был художник Рустам Хальфин, но он был не москвичом, а алмаатинцем.

Я жил у него в мастерской, но это была не его мастерская.

Мы пили там чай с сушками, а потом спорили о Моранди и де Кирико — кто лучше?

Утром мы сидели на Тверском бульваре, как Берлиоз с Иваном Бездомным, и спорили о Малевиче и Клее — кто лучше?

И тут к нам подошёл Боланд.

Звали его Игорь Маршанский, и он был музыкант и миллионер. Года два назад он переехал в Москву из Алма-Аты, и уже владел каким-то акционерным обществом.

В то время — шёл, кажется, 1992 год — в Москве уже были свои акционеры и миллионеры.

Но я о них ничего толком не знал и думал, что Маршанский — какой-то гитарист.

Я представлял себе его гитару — как на картине Хуана Гриса.

6.

Но Маршанский был настоящий, хоть и играющий на электрогитаре, миллионер, и он тут же обо мне позаботился.

— Слушай, — сказал он, — у меня есть личный номер в гостинице «Минск», возле Пушкинской площади. Ты можешь там жить, если хочешь.

Конечно, я этого хотел.

В тот же день я туда переселился.

Это был скромный номер с двумя узкими койками, но мне он показался царскими хоромами. В двух шагах от Кремля!

Каждое утро я плотно завтракал в гостиничной столовой. И уносил в кармане ломтики сыра или кружки колбасы — на потом.

А днём я гулял по Москве, встречался с Рустамом, сидел на скамейках.

А когда лил дождь, я лежал в «Минске» и читал Беккета.

7.

Больше всего я мечтал подружиться с московскими художниками.

Первым оказался Вадим Фишкин. Меня с ним познакомила художница Таня Каганова, которую я повстречал в Тель-Авиве.

Фишкин представил меня Анатолию Осмоловскому — на какой-то галерейной выставке. Толик показался мне гением.

Осмоловский и его друг Дмитрий Пименов навестили меня в моём номере, и мы друг другу понравились.

Толик и Дима стали ночевать у меня на свободной койке. Мы возились, лапали друг друга, ели бутерброды и говорили о Бретоне.

Маршанский тоже иногда заходил и приглашал меня в какой-нибудь ресторан. Он заказывал шампанское, уху, бефстроганов.

Однажды я побывал у него дома — в громадной пустой квартире на Кутузовском проспекте. Там была обустроена только кухня — самыми современными западными холодильниками.

А в комнатах — хоть шаром покати, только персидские ковры да огромный железный сейф в углу. И ещё музыкальные инструменты — электрические гитары, барабаны, усилители.

8.

Сам я художником быть не собирался.

А вот с Павлом Пепперштейном очень хотелось почаёвничать.

И опять Вадим Фишкин помог: дал телефон Паши, и я ему, волнуясь, позвонил.

И вот: чуть ли не в тот же вечер сидел в пепперштейновской квартире и пил чай с бубликами.

Павел показал мне свои рисунки, и я ими был очарован. Сам же художник был со мной строг и насторожен, как с каким-нибудь выскочкой или проходимцем (которым я, в сущности, и был).

Однако мне всё равно страстно захотелось обладать одним из этих прекрасных рисунков — да вот только денег на покупку не было.