И снова обниматься: на берегу, в солёной воде.
И плевать тогда на всех художников в мире.
Это — правильно.
Но в Москве, я, к сожалению, стал художником. Ведь я слаб головой, как Калигула, как Нерон. В морок попал, в туман. И не в «тёмный морок цыганских песен», как сказал Блок. Нет — ещё хуже. Я попал в морок современного искусства.
Там, в Москве, была целая армия художников. Они все служили просветительскому делу современного постконцептуалистского салона.
Какая это всё была тягомотина.
Я одурманился, растерялся, деморализовался, мобилизовался. Искусство ведь требует мобилизации. А ведь истина, естина — в демобилизации, в уходе из этого мира, как хотел Иисус. Но я не стал его Павлом, а стал полным дураком на каких-то полгода.
А потом я снова одумался — и стал художников атаковать!
Философия, мысль, помоги!
ИСКУССТВО МЕРТВО. Вот что нужно зарубить себе на носу, а я всё не могу, всё обольщаюсь им, маленький.
И я ходил на выставки и семинары, интересовался Кунсом, Жижеком, Тер-Оганьяном, Ольгой Чернышёвой и группой АЕС, хотя они — пни (по сравнению с Агамбеном и Иисусом).
Потом я всё-таки очнулся и стал нападать на них всех.
Нападать, как туареги, как пигмеи, как аланы и роксоланы — это весело. И конечно без всякой дурацкой документации!
И чтобы это не было «искусством»!
ИСКУССТВО МЕРТВО.
Незадолго до своего самоубийства Майк Келли, честный художник, сказал: «Если бы я знал, как всё вокруг обернётся, то никогда бы не стал художником».
И Пикабиа давным-давно говорил: «Хватит искусства, давайте заниматься удовольствиями и наслаждениями».
И злился на Макса Эрнста, на Андре Бретона, ведь они продолжали делать своё убогое, удручающее, нудное, мнимо-освобождающее искусство.
Но Пикабиа сам позже устал, усомнился. Морок сгущался.
Но ясен был Ги Дебор.
И Малевич тоже сказал: будем лениться.
И Рембо — сбежал.
И Арто — не мог больше терпеть всего этого искусства.
И Бас Ян Адер.
И Артюр Краван.
И Игорь Терентьев: «Творчество — цыц!»
И Феликс Фенеон — умный и твёрдый: «Я стремлюсь лишь к молчанию».
И Жюльен Купа: «Не нужно вообще замечать искусство».
И Хельмут Ньютон — искушённый, опытный: «Искусство — грязное дело».
Но никто их не слушал, не вслушивался, кроме неизвестных мудрецов, святых, детей и счастливцев.
И Пастернак ведь тоже: «Позорно, ничего не знача, быть притчей на устах у всех». А ведь Шиш Брянский и Кулик, которые всё время что-то слабоумное базарят, — это о них и сказал Пастернак!
И вообще, не лучше ли, как пропето у Цветаевой: «Так: Лермонтовым по Кавказу прокрасться, не встревожив скал»?
Да, именно: прокрасться, индейцем промелькнуть, проскочить — и исчезнуть из поля зрения злой культуры, которая живодёрствует, губит, отравляет, иссушает, растлевает, старит.
Лучше не пишите и не лепите, а прокрутитесь на турнике да прокатитесь на велосипеде, как советует Александр Кушнер, бывалый поэт.
Лучше вспомните, как кувыркнулась в речку Мушетт…
Не орден славы, а безымянная кошка
Меня превозносили, называли, обзывали, клеймили скандалистом, скандальным однодневным мотыльком. Но все мои критики — базарные торговцы ярлыками — представления не имели, что означает скандал, какова его ягодная, алчущая солнца, плодоносная природа. А ведь в России, на её сказочном яблоневом дереве, вырастали когда-то лихорадочные фрукты скандала.
Скандал — это баядерка, прекрасная, юная, никем не запланированная, раздевающаяся, чтобы оскорбить, невинная баядерка. Вот как я понимаю скандал.
Русская культура, где скандал был ребяческим жестом и отчаянным криком из бездны заброшенности, невнимания, равнодушия к живому существу, — эта русская культура забыта сегодняшними бездарными критиками.
Да, я скандалист, но — не ваш.
Я принадлежу культуре Мандельштама, русских мальчиков и «тучек небесных» Лермонтова.
Я хочу быть с той русской культурой, о которой имел понятие Аполлон Григорьев:
Нет, не рождён я биться лбом,
Ни терпеливо ждать в передней,
Ни есть за княжеским столом,
Ни с умиленьем слушать бредни…
В русской литературе апология скандала ясно прослеживается далеко вглубь, внутрь — от Блока к Пушкину.
Великая свято-профанная, демонически-газетная поэзия Блока вся держится на сдерживаемом, но неудержимо прорывающемся аффекте скандала. Такие вещи, как «В дюнах», «Унижение» или «На железной дороге», — это ритмизированная стихия скандала, как и знаменитая «Незнакомка», как «Двенадцать». Носителем скандала у Блока всегда является женщина — Афродита Площадная, становящаяся в скандале, через скандал — Афродитой Небесной. Скандал у Блока — это момент метаморфозы существа: из проститутки, мещанки, нищенки, прихожанки, девушки в хоре — в Прекрасную Даму, Кармен, Богоматерь, богиню мщения!
Русские поэты знали приглушённую, как пощёчина в перчатке, звонкость скандала.
Русские поэты умели кричать как распоясавшиеся дети: «Не хочу!», «Не умру!»
Русские поэты — все были истеричками.
Я говорю о лучших русских поэтах, а не о тряпках или эстетах.
Я тут не говорю о ничтожных или фальшивых поэтах, как Кибиров, Могутин, Жданов, Скидан или какой-то Сатановский.
Из настоящих русских поэтов только Кушнер и Кенжеев боятся истерики и скандала. Это выдаёт в них академиков.
Или они преодолели своё скандальное поэтическое «я», и научились тихо любить и жалеть?.. Может быть…
Но ни Блок, ни Есенин, ни Кузмин, ни Цветаева, ни Олег Григорьев не боялись скандала.
У Анненского мучительный элемент скандала есть во всём: в свече, в колокольчиках, в листьях на дереве, в стене, в похоронах, в Ваньке-ключнике, посаженном в тюрьму, в старых эстонках, в цилиндрах на головах, в галошах, в развившемся локоне, в собственном портрете… Скандал — в пошлой и грубой человеческой жизни, непрерывно и заворожённо глядящей в лицо дышащей «левкоем и фенолом» смерти — так это у Анненского. И поэтому он, — в своём быту такой ритуалистичный, чёткий, корректный, — в поэзии своей страшно тосклив, капризен, изломан, истеричен, хрупок, скандален. Поэзия Анненского — скандал неприятия жизни.
Скандал вот в чём:
Молот жизни, на плечах мне камни дробя,
Так мучительно груб и тяжёл,
А ведь, кажется, месяц ещё не прошёл,
Что я сказками тешил себя…
Скандал в русской культуре — это по преимуществу женский (а точнее — женственный) жест: отказ от мертвенного принципа нормальности, насаждаемого мужским дисциплинарным порядком. Вот как говорит о русской женщине Тютчев:
Вдали от солнца и природы,
Вдали от света и искусства,
Вдали от жизни и любви
Мелькнут твои младые годы,
Живые помертвеют чувства,
Мечты развеются твои…
И жизнь твоя пройдёт незрима
В краю безлюдном, безымянном,
На незамеченной земле, —
Как исчезает облак дыма
На небе тусклом и туманном,
В осенней беспредельной мгле…
Это — скандал, скандал! Нельзя согласиться с эдаким положением вещей…
Скандал — истерический и резкий выход, бегство из этого дурдома незамеченности, незримости. Скандал — это крик «я здесь!», крик живого, чувственного существа, горящего в огне безразличия. Но «я здесь!» вовсе не означает «я, Иванов» или «я, Сидорова». Скандал — это безымянная, ничья, приблудная кошка, которая требует к себе здесь и сейчас абсолютного внимания:
— Мяу-мяу-мяу! Нежности хочу!
Скандал — это не Свидригайлов или Смердяков, не Фердыщенко или Лебядкин, не какой-нибудь Мавроматти. Скандал — это прекрасная и смутная Настасья Филипповна Барашкова, бросающая в огонь пачку денег, убегающая от Тоцкого и Рогожина, беспрерывно ставящая на кон свою жизнь и судьбу. И она-то как раз скандалит, потому что верит в красоту, и ей невыносимо жить среди Тоцких и Фердыщенко, всех этих артистических Передоновых.
Скандал в русской литературе — это Хома Брут из «Вия», это «Нос» Гоголя.
Философ Хома Брут — детское существо, которое не может, не хочет, не готово противостоять красоте и демонизму Это и есть его скандал: он должен посмотреть на запретное!
Нос майора Ковалёва — это не нос и не хуй, а вульва, влагалище, пиздень. Она не желала находиться на физиономии ублюдочного Ковалёва — и сбежала! Это мимолётный, анонимный бунт пизды, а не какая-то знаменитая Надя Толоконникова на подиуме! Гоголевский Нос — это неприличная, срамная плоть, нагло выставляющая себя напоказ на парадно-балетных проспектах императорского Петербурга. Да ещё в сияющем мундире статского советника! Скандал переодевания, выдачи себя за другого: пизда во фраке! Арестовать её, вернуть на харю Ковалёва! Ликвидировать скандал всеми силами!
Наконец, скандал — это «Домик в Коломне» и «Ужо тебе!», выплюнутое спятившим Евгением в копыта всемогущему Медному Всаднику. «Домик в Коломне» — превращение частной жизни в карнавал. «Ужо тебе!» — тайный, невидимый бунт против монумента власти. Скандал, скандал — он всегда локальное, местное событие, значение которого открывается лишь зорким и вдумчивым.
Вернёмся поближе к нашим поганым временам.
Скандал — это не медиальная шумиха вокруг прибитой к Красной площади мошонки Павленского. Скандал — это пощёчина, данная безвластным поэтом Мандельштамом сталинскому литератору Алексею Толстому. Скандал не имеет ничего общего с пропущенной через Интернет и обсосанной журналистами картинкой. Скандал — не перформанс. Скандал — не спектакль. Скандал — не жанр ублюдочного современного искусства. Скандал не заискивает и ничего не просит у публики. Скандал — моментальная вспышка, падение в неизвестность, прободение.
Скандал — это не мерзостная куликовская или боборыкинская борьба за признание. Скандал — не рассчитанный приём для завоевания авторитета. Скандал — это та оплеуха, которую путаник Бретон дал в парижской гостинице приспособленцу Эренбургу.