И вот какое чудо: у меня очень хорошо получалось — на протяжении целых пяти минут! А ведь я не умел жонглировать. Никогда и ничем.
Но в этом странном северном раю я смог. Смог!
Потом, правда, бутылки упали — но ни одна из них не разбилась!
Нет ничего естественнее, чем разгуливать в раю голышом. Райский сад населяют детские существа, невинные и чистые. Вот мы и стали раздеваться на копенгагенских вернисажах и докладах. Чаще всего мы заголялись частично: то сосок вытащим, то пупок, то лобок. Иногда анусом поиграем, иногда фаллосом, иногда плечом поведём, иногда ключицей сверкнём. А подчас покажем им только наши носы или языки — и этого оказывалось достаточно. Люди смотрели во все глаза и приходили в восторг. Случались, впрочем, и приступы ненависти со стороны публики. Всякое бывало. Возвращение человечества в рай — явление парадоксальное, непростое, а временами и мучительное.
Чего мы избегали, так это медиальности, спектакля, зрелищности в современном смысле. Никаких контактов с газетчиками, никаких интервью, никакой саморекламы. Какая-то журналистка повадилась ходить за нами по пятам из галереи в галерею, хотела получить наши комментарии, но мы над ней хохотали — и всё.
Да, хорошо было.
Но примерно через две недели случилась осечка.
В тот вечер открытия проходили сразу в нескольких галереях — в большом фабричном здании, переделанном для искусства. Такие здания сейчас есть повсюду, даже в Бангладеш.
Мы ходили по разным этажам, смотрели на экраны и объекты, смеялись. А потом попали в галерею, где выставлялась живопись молодых художников.
Как только мы туда вошли, нас поразил запах свежей масляной краски. И мы не ошиблись: на стенах висели свеженаписанные работы выпускников копенгагенской Академии художеств. Или что-то в этом роде.
Мне это сразу не понравилось. Выставлять мокрые холсты — некрасиво. Ни Пуссен, ни Мане этого не делали. А Жорж Брак даже издевался, когда видел на выставках непросохшую живопись. Уважающему себя художнику нужно написать холст, повернуть его к стенке, а потом снова на него посмотреть, проверить — закончена ли вещь. Пикабиа или Уорхол могли всякое себе позволить — но не жидкую же живопись на вернисаже!
Вот я и разозлился. Первый раз разозлился в этом земном раю. Делать этого, конечно, не стоило — от злости никакого проку нет. И всё сразу пошло наперекосяк.
Я хотел убедиться, действительно ли эти картины так уж непозволительно мокры. Вот я и подошёл к одному из холстов и прикоснулся к нему пальцем. Это был какой-то разудалый нео-экспрессионистический портрет, и на его поверхности скопилось огромное количество краски. Гляжу: мой перст весь в розовой дряни. Свежая субстанция, прямо из тюбика! Тут я вскипел и заорал по-английски:
— Где тот художник, что выставил эту мазню?!
В галерее кучковалась группа молодых людей.
Воцарилось напряжённое молчание.
Я ещё явственнее выставил испачканный палец:
— Кто написал эту картину?
Ответом снова была тишина и какие-то нерешительные смешки.
Наконец из толпы выступил долговязый юнец и сказал:
— Это я рисовал.
Тут я, позабыв все предосторожности, кинулся к нему и мазнул пальцем по его носу. Большой кусок краски переместился с моего когтя на шнобель художника. Он теперь сам выглядел как экспрессионистский портрет!
Это было довольно забавно, но никто не рассмеялся. Наоборот, у всех этих молодцов стало очень суровое выражение лиц.
Они надвинулись на меня и, кажется, приготовились схватить за воротник.
Я, разумеется, тоже приготовился к бою.
Но тут из их группы выделился старший господин — наверное, галерист. Он держал в руке мобильный телефон и уже кричал в него:
— Полиция? А? Полиция!
Это было хуже драки.
Мы решили бежать и незамедлительно исполнили это намерение.
Некоторые из молодых художников нас преследовали.
Но мы оказались проворнее.
С той ночи по Копенгагену поползли крайне неблагоприятные для нас слухи. Это было ясно по неприветливым взглядам, которыми нас теперь одаривали завсегдатаи кунсткамер и галерей. Но мы не хотели огорчаться из-за пустяков и продолжали быть в раю как в раю.
Вот пришли мы однажды в какой-то музей на открытие фотовыставки Нобуёси Араки. Там висели красивые снимки цветов вперемешку с фотографиями голых девушек. Ну, мы и подумали: цветы и голые девы — это как раз то, что свойственно раю. Не хватает только змия. И мы решили стать змием и Евой.
Я лёг на паркетный пол и начал извиваться. Это было самое настоящее становление змеёй. Я извивался, шипел и выпускал язык, словно это было жало. А ты спустила штаны и трогала свой клитор — точь-в-точь как эдемская Ева. Вульва — это ведь цветок, а клитор — тычинка.
Змей тем временем полз, приближался к Еве, чтобы полизать её цветочек. И наконец дополз. Обвившись вокруг Евиной ноги, он высунул жало и стал лизать, сосать, лакать.
Мы почувствовали себя в настоящем раю и были страшно благодарны за это Нобуёси Араки. Однако райское действо было прервано.
Чьи-то руки схватили меня за голову и стали оттаскивать от влагалища Евы. Руки корёжили и терзали моё змеиное туловище. Это делалось ужасно бесцеремонно, у меня едва не сломался какой-то позвонок. Оказывается, это были музейные охранники.
Один из них шептал мне в ухо по-датски, но я, существо из Эдема, не понимал этой абракадабры. Единственное, чего я хотел — быть с моей Евой, обвивать её, прижиматься, гладить, лизать, обнюхивать. Охранники не позволили мне это делать. Но, к счастью, они не попытались нас разлучить. Они просто вытащили меня из музея и дали пинка — я кубарем слетел на мостовую.
А через минуту вышла и ты, моя дорогая.
Я забыл сказать, что чуть ли не каждое утро после завтрака мы отправлялись в центральную копенгагенскую библиотеку — полистать книги, посмотреть картинки. Приятно начинать день в раю с чтения и созерцания.
Точно так же поступили мы и после змеиного случая.
В библиотеке было просторно, и день выдался солнечный. Мы взяли с полки какие-то книжки и приготовились читать, как вдруг — что же это?!
Прямо напротив нас в креслах сидели две пожилые дамы, прикрывшись распахнутыми газетами «Ekstra Bladet». И на первой странице этой общенациональной газеты мы увидели самих себя — так что сначала глазам своим не поверили. Но нет — это были мы, мы, причём в той же самой одежде, в которой сидели сейчас в библиотеке (другой у нас и не было).
Заголовок в газете гласил: «СЛАВЯНСКАЯ ПАРА ТЕРРОРИЗИРУЕТ КОПЕНГАГЕН»!
Агул магул! Мы прямо-таки опешили.
И быстро-быстро выскользнули из читальни. Чтобы не дай бог нас кто-нибудь не узнал…
Мы были поражены. И пошли, пошли куда глаза глядят…
И вскоре очутились на большом каменном мосту через реку.
Навстречу нам катили два велосипедиста. И вот, поравнявшись с нами, они заорали:
— А, это вы?! Суки! Вон! Уёбывайте из Копенгагена! Гады! (Всё это — по-английски.)
Агул могул!
Тут мы поняли, что, несмотря на все наши усилия избежать лишней огласки и не влипнуть в средства массовой информации, они нас сцапали.
Весь Копенгаген только о нас и рычал.
Мы оказались в щекотливом положении — то ли Евы и Змия, то ли Гамлета и Офелии. Агул могул!
С этого дня Копенгаген-рай кончился. Начался ад. Мы ведь и правда живём в аду Мы — на том свете. И только крайне редко, по большей части случайно, можем мы заглянуть в рай.
А почему?
Да потому что мы, глупышки, сей рай покинули. Мы не умеем любить — разучились.
В особенности я был набитым дураком — сам убежал из Эдема. Никто меня оттуда не выгонял. Никакие охранники. Это я — унтер-офицерская вдова — сама себя высекла!
А как?
Дело в том, что я с той ночи начал сердиться: на охранников, на публику, на все эти выставки, на газеты, на прохожих, на мир, на себя! Да: сердиться, злиться, собачиться. Дуться. Это и было, конечно, изгнанием из рая собственными руками. Быть сердитым — самая большая ошибка на свете. И я её совершил — в раю!
Вот он и кончился.
Злость, раздражение, обида — омерзительная отрыжка, отравляющая не только наш собственный вздох, но и всю атмосферу вокруг Земли, за сто тысяч световых лет.
Как сказал Марк Аврелий: «Тот, кто добр, — свободен, даже если он раб. Тот, кто зол, — раб, даже если он цезарь».
А вот вам (к месту или не к месту) и другая цитата: «Принцип моего века, моего личного существования, всей жизни моей, вывод из моего личного опыта, правило, усвоенное этим опытом, может быть выражено в немногих словах. Сначала нужно возвратить пощёчины и только во вторую очередь — подаяния. Помнить зло раньше добра. Помнить всё хорошее — сто лет, а всё плохое — двести. Этим я и отличаюсь от всех русских гуманистов девятнадцатого и двадцатого века».
Ну, чья это цитата? Догадались?
Мы продолжали посещать копенгагенские вернисажи и мероприятия, не оставили и свои игры, но удовольствия от них больше не было. Осталось одно напряжение. А иногда и сильное раздражение.
А потом случилось вот что.
Однажды из настенного объявления мы узнали, что где-то на улице состоятся перформансы студентов Академии художеств. Ага! Мы решили пойти туда и покуражиться. Одно только слово «перформанс» вызывало у нас ужасное отвращение. И сейчас тоже вызывает, ибо нужны не перформансы, а бегство из системы.
В условленном месте на канале стояла толпа молодых людей. Некоторые из них были в гриме, в каких-то театральных костюмах, другие же — просто так. Неподалёку кучковалась группа взрослых. По всей видимости, преподаватели. Никаких особых перформансов не наблюдалось, одна мелкая возня и хихиканье.
Мы вмешались в толпу и стали что-то кричать да озорничать. Студенты тут же нас узнали и принялись фотографировать — к этому времени мы были бельмом на глазу всего датского королевства. А кое-кто уставился на нас как на настоящих уродов.