Я думаю, Майк Келли был в этих своих посягательствах тысячу раз прав, как буду прав я, если скажу, что Кошляков и Дубосарский с Виноградовым, или Давид Тер-Оганьян, или армия подобных им — пустая мотня.
Келли критиковал и нападал, ибо знал, что искусство следует понимать как поле битвы, а иначе оно моментально становится тошнотворным амбаром Гагозиана, бутиком какой-нибудь Свибловой или спальней очередного Виктора Пинчука.
В-четвёртых, мне нравится смерть Майка Келли.
Этот художник, вышедший из семьи рабочих и служащих, и в результате своей карьеры оказавшийся на самом верху современного искусства, добившийся наивысшего признания и уважения, денег и успеха, взял и покончил с собой, наплевав на всё это.
Он работал одержимо и радостно, он по-настоящему любил искусство и научился высекать из него холодное пламя, а потом вдруг сам охладел ко всему этому — и послал к чертям.
Казалось бы, он в своём положении мог делать всё, что угодно, а задуманных проектов у него, по его собственным словам, было великое множество. Работай, живи, процветай в своей зрелости! Но нет — нельзя, невмоготу… Тошно вдруг сделалось… Майку Келли стало невыносимо уживаться со всей этой сволочью, ему расхотелось творить. И жить расхотелось. Вот он и убил себя.
Его самоубийство стало последним брошенным им вызовом. Он сказал этим жестом: я не ценю ничего из того, что вы мне дали. Я не могу быть с вами, не хочу… Он сказал всем им: хватит с меня!
Он сказал: no way…
Я разговаривал с Майком Келли трижды, и каждый раз это была хоть маленькая, да оргия.
Первый разговор случился в Милане, в галерее Эми Фонтана. Мы пришли на открытие, но галерея была ещё пуста.
Майк сидел на стуле и читал журнал.
Мы ему сказали:
— Ты хоть когда-нибудь серьёзно думал о Ги Деборе и его неучастии в обществе спектакля?
Майк так и подпрыгнул на стуле.
— Дебор? — сказал он. — Ситуационисты? Да ведь их сейчас показывают на MTV, о них мультфильмы делают!
— Ерунда! — сказали мы. — К Дебору нужно относиться не как сраный зритель MTV, а как Антонен Арто отнёсся к балийскому театру. То есть нужно охуеть от общества спектакля, глубоко задуматься о своём месте в нём, и начать против спектакля действовать!
Майк задумался.
— Я пробую делать музыку, — медленно проговорил он. — Мою музыку. И с её помощью заглушить общество спектакля… Или вы хотите, чтобы я пошёл работать в Макдональдс?
Во второй раз мы встретились с ним в галерее Яблонка, в Берлине — опять-таки на его вернисаже. Там уже толкалась куча народа и пахло духами.
Майк Келли стоял, окружённый коллекционерами, кураторами, поклонниками, дельцами. Ближе всех к нему была Изабель Грав — гламурная немецкая критикесса.
Я подошёл к великому художнику и сказал:
— Что ты тут делаешь среди всей этой шушеры?
Майк Келли насупился и выпалил:
— Не люблю, когда мне плюют в лицо!
— А я ещё не плюнул, а просто задал вопрос.
Тут возникла короткая пауза. А затем Майк преобразился — из кота в сапогах в разозлённого льва!
Глаза его засверкали, кожа на лице натянулась.
Он принял бойцовскую стойку. Прямо как настоящий панк.
Я тоже приготовился, и мы начали танцевать друг против друга.
А вся эта элита на нас пялилась.
Наконец танец мне надоел, и я взял Келли за грудки и чуточку его подтолкнул.
Он отлетел к стене.
Даю слово, я это сделал не грубо, а как логическое продолжение нашей детской игры.
Но сейчас же, откуда ни возьмись, на меня обрушился огромный чёрный охранник — и сдавил пятернёй моё горло.
Я чуть не задохнулся, но всё же крикнул:
— Майк, мы ведь играли вдвоём, зачем же тут этот мудак?
Но Майк на меня не смотрел и ничего не ответил.
Этот охранник спустил меня с лестницы.
Третья и последняя встреча произошла в Париже, в Маре. И снова это была выставка Келли, и он стоял во дворике перед галереей в полном одиночестве.
Когда он нас увидел, то сказал:
— Пошли выпьем чего-нибудь.
И мы отправились в соседнее бистро.
Заказали кофе. Майк выглядел постаревшим.
Он как-то растолстел и осунулся одновременно. И глаза у него смотрели печально, рассеянно.
Он скинул на стул чёрную кожаную куртку и остался в коричневой футболке с фигуркой чудовища на груди. И оказалось, что руки Майка Келли до локтей покрыты рисунками, сделанными шариковой ручкой, как будто он был подростком, непутёвым школьником. Это были изображения монстров.
— Как ваши дела? — осведомился он, изобразив ухмылку.
— Да так, никаких особых дел. А у тебя?
— У меня?
Он задумался.
— У меня… намечалось одно дело. Довольно даже крупное. Хотите знать?
— Конечно.
— Я хотел со своей девушкой начать новую жизнь — под землёй.
— Правда?
— Да. У меня ведь есть кое-какие деньги, сбережения. Вот я и подумал, что могу с моей девушкой сбежать отсюда и построить Рай — подземный, подпольный. Ведь под землёй много места, там — целый громадный андерграунд. И художник, если он, конечно, хороший художник, как я, может под землёй создать новое небо, новое солнце, новый сад, и жить там с любимой, как Адам и Ева.
Он помолчал, затем продолжил:
— Подземный Рай, что вы об этом думаете? Конечно, там темно, странно. Но ведь кроты, насекомые там живут. Могли бы и мы, если постараться. Нужно только вложить кое-какие деньги — и создать солнце, небо, звёзды, облака… И цветущий подземный сад… И поселиться там, как первые люди… Я и сейчас думаю, что это неплохая идея. А?
— Хорошая идея, Майк…
— Значит, и вы так считаете? Вот видите…
— Так за чем дело стало?
— Да вот моя Ева не хочет… А без неё мне неинтересно… Не хочу Рая без Евы…
И он замолчал, ухмыльнулся.
Мы уже допили кофе, и Майку нужно было вернуться на свой вернисаж. Он надел чёрную куртку — закрыл свои детские татуировки.
На его выставку мы не пошли. Решили просто побродить по Маре.
Больше мы с ним не виделись.
А о смерти его прочитали в «Artforum», когда ютились в лиссабонских развалинах.
Папа, Мама
В славном городе Лиссабоне, что на задворках Европы, видели мы пару акробатов, художников-эквилибристов. Нам посчастливилось присутствовать при их акте, наблюдать непревзойдённое их искусство, оценить его по достоинству.
Назвать их имена? Нам они, по правде говоря, неведомы. В Лиссабоне все называли их запросто — Папа и Мама.
Но предупреждаю: Мама и Папа совсем не семья. Отнюдь. Никаких детишек у них нет и не было. Никакого совместного имущества или дома. Трудно даже назвать их парой в обычном смысле слова. Зато каждое утро — ровно в шесть часов — они совокупляются на маленькой каменной площадке в Альфаме, в верхней части Лиссабона, откуда открывается вид на реку Тежу, на рыжие крыши старого города. Любой лиссабонец знает эту крошечную, огороженную решётками смотровую площадку: белые камни мостовой, жёсткие кусты. Старые, корявые сосны. Скамейки.
Папа и Мама совокупляются здесь каждое утро в любую погоду, в любое время года. Делают они это уже около пятнадцати лет — такую версию мы, во всяком случае, слышали. А потом Мама и Папа расходятся до следующего утреннего совокупления. И даже «до свиданья» друг другу не говорят. Ни «здрасьте», ни «до свиданья».
Зимой в шесть утра в Альфаме странно, призрачно. Узкие улочки, запутанные переулки, в которых гуляет ветер. Шорохи какие-то, вздохи. Бывает и дождь, конечно. А бывает, туман поднимается с реки и занавешивает собой округу.
А летом небо в этот ранний час дымчатое. И всё прозрачно вокруг. И поскрипывают железные калитки, ставни.
На каменной площадке в шесть утра пусто. Туристы тут появятся позже. А те, кто пришёл посмотреть на представление Папы и Мамы, стоят перед тяжёлым приземистым храмом, ждут. Обычно зрителей немного — два-три человека. Или вообще никого.
И вот появляется Папа — ровно в шесть, без опоздания. Церковные часы не успели замолкнуть, а он уже на камнях площадки. Одет он неприметно — в какие-то серые брюки, куртку. Сух, довольно высок, немного сутуловат. Ноги его чуть-чуть подогнуты в коленях. Кажется, он слегка нездоров. Но это не физическое недомогание. Просто видно, что его душа постоянно дрожит то от того, то от другого. Внешне это выражается в лёгком сотрясении головы и конечностей. Но стоит ему оказаться на этом пятачке с видом на Тежу, увидеть Маму — недомогание исчезает.
Я думаю, что Папе, как и каждому, нужен щит, чтобы защититься от этого бездарного, враждебного мира. Пятнадцать лет назад он нашёл свой щит. Мама — это и есть его щит, великолепный и сверкающий, не хуже чем у Агамемнона или Персея. И кстати, не только щит. Мама — и щит, и меч.
Я не стану описывать её бёдра или пупок, форму её грудей или размер сосков. Я ничего этого никогда не видел. Скажу только: Мама — брюнетка. Высокая очень брюнетка. Может быть, она не так уж хороша собой. В ней заметны нервозность и беспокойство. Возможно, в ней есть ломание, немного ломания, но есть и детство. Она при встречах с Папой извивается, как змея под рогатиной.
Когда Папа появляется в шесть утра на площадке, Мама всегда уже здесь. Лежит на скамейке, незаметно. Иногда на той, а иногда на другой. Но всегда уже тут. Заслышав приближение Папы, она садится, закидывает ногу на ногу.
Папа подходит к скамейке твёрдым шагом.
Мама смотрит на него, и её рот искривляется. Губы её всегда густо обмазаны кровавой помадой. Она улыбается и встаёт со скамейки. Можно заметить, что её передние зубы тоже в помаде. Уже целых пятнадцать лет? Или только сегодня?
Папа расстёгивает штаны. Быстро и чётко расстёгивает, маленькими движениями. И выхватывает из ширинки член.
Член его уже стоит — неизменно, всегда при этих встречах. Вероятно, он встаёт заранее от одного приближ