Словом, чем больше мы с ней сидели, тем меньше друг другу нравились. И это, конечно, правильно. Слишком разные мы были создания, и стремились совсем к разному: она с Петром — к своему звёздному часу, к пьедесталу, к героическим славословиям, к международному, по возможности, признанию, к газетной шумихе, к уважению, к восторженному обожанию… Ну а к чему мы-то стремились?.. Да подальше от всего этого, прочь — по своей ниточке зыбкой, по линии бегства, лишь бы не сбиться с неё, удержаться на ногах, не свалиться, сохранить ясную голову…
Чем больше беседовали мы с Оксаной, тем быстрее разбегались в разные стороны — со скоростью и рёвом гоночных машин… Пустота нарастала, вакуум… Слова вдруг превратились в мусор и осталось лишь взаимное отталкивание… Господи, как страшно иногда сидеть с амбициозными, целеустремлёнными людьми, как тщетно совместное прозябание… И вот уже весь разговор, всё сидение потеряли смысл и значение: бай-бай, разъехались!
Так, без сожаления, распрощались мы — навсегда, я думаю. Спустя несколько дней в короткой электронной записке из Москвы Оксана поблагодарила нас за встречу и желала всего хорошего.
Вам тоже всего наилучшего, Пётр и Оксана!
После этой встречи мы долго не посещали кафе «Нахамия и Генрих» — не было желания. Но однажды, в промозглые сумерки, всё-таки зашли — выпить кофе, поглядеть на людей. Наш излюбленный столик у окна был свободен, с жёлтым цветком в стакане. И опять подошла к нам знакомая маленькая официантка. Но странно, странно: на этот раз удивительно она была приветлива, ласкова, заглянула нам сердечно в глаза. Мы удивились: отчего такое радушие, неожиданная перемена? Неужели соскучилась? Или она всё-таки оценила нашу непристойную книгу-картинку — хоть с опозданием, да оценила?
И мы ей тоже улыбнулись, и спросили, как дела, хорошо ли она поживает.
На это девушка говорит:
— А помните, вы у нас были с блондинкой, у неё стрижка короткая, одета в чёрное, с компьютером?
Мы, конечно, сообразили — речь об Оксане.
— Так она — ваша знакомая? Жена русского художника? Я её потом видела по телевизору!
Тут мы поняли, почему так мила с нами эта девушка: мы сидели в её кафе с известной особой! С телевизионной знаменитостью! После этого даже мы с нашей порнографической, сортирной книжкой снискали её одобрение.
Известность — не меньшее, чем власть, растление. Жажда публичности, стремление к почёту и восхищению, желание прославиться — всё это жуткое, похабное растление. Нельзя стать знаменитым без растления.
Как сказал Антонен Арто: все известные люди — свиньи.
Как сказал Гераклит: природа любит прятаться.
Спрятаться бы раз навсегда от мира известных людей, от растления…
Помню, как Оксана с придыханием спросила нас:
— А вас когда-нибудь люди узнавали на улице? Чужие люди, прохожие?
Мы в ответ захихикали и рассказали ей, как однажды в Копенгагене мы хулиганили и паясничали, и в тамошней газете тиснули наши снимки с заголовком: «СЛАВЯНСКАЯ ПАРА ТЕРРОРИЗИРУЕТ КОПЕНГАГЕН». Тогда люди и вправду узнавали нас на улице и выкрикивали угрозы и оскорбления.
Но, конечно, не о такой — смехотворной — известности мечтали Пётр Павленский и жена его Оксана Шалыгина. Нет, они были посерьёзней настроены. Ну что ж — туда им и дорога!
Я видел в жизни изрядное количество известных, именитых людей, и все они были уродцы, дрянь, шушера — когда наслаждались и утверждались в своей известности. Стоит мне вспомнить всех этих Томасов Хиршхорнов, Жан-Жаков Лебелей, Джулианов Шнабелей, Андреев Вознесенских, Микеланджело Пистолетто, Эдуардов Лимоновых, Салманов Рушди, Надежд Толоконниковых, Вито Аккончи, Владимиров Сорокиных, Марин Абрамович, Гилбертов и Джорджей — и меня тут же подмывает сыграть с ними в японскую детскую игру «кантё».
Вы когда-нибудь слышали об этой игре?
Давайте я вам о ней расскажу.
В кантё обычно играют в Японии дети-дошкольники, но не только они.
Это хорошая игра для любого возраста.
Играющий складывает ладошки молитвенно, с вытянутыми вверх пальцами.
А потом?
Потом он или она пытается вонзить эти пальцы в анус противника, когда тот занят чем-нибудь другим и не замечает нападающего.
Представляете?
Вот и всё — такая вот простенькая японская (и корейская) детская игра.
Да-да, игра, шалость.
Название этой невинной забавы происходит от японского слова «кантё», что значит «клизма».
Я, кстати, до недавнего времени не знал об этой игре, хотя иногда играл в неё в детстве. Сам до неё додумался.
Я, по правде сказать, и сейчас не прочь поиграть в кантё.
С известными, почитаемыми, знаменитыми людьми я хоть каждый день играл бы в эту весёлую игру.
Подкрался бы к ним, известным, сзади и — хвак! — сыграл в кантё.
Вовсе не для того, чтобы их обидеть. Или сделать больно.
А для того, чтобы известные, знаменитые личности не слишком задавались и помнили, что где-то внутри у них сидит дитятя, крошечный играющий ребёнок, который тоже может и хочет сыграть в кантё. Если, конечно, они его не убили.
Маленькой официантке из кафе «Нахамия и Генрих» я также советую почаще играть в кантё — и не только в свободное от работы время.
Об одном семинаре на травке
Была ли в моей жизни тропа чудесная?
Не знаю. Не уверен. Может, и была.
Тропой чудес называю я, конечно, не жизненную колею, не дорожные ухабы, по которым пришлось тащиться.
Я с любой колеи сворачивал.
И не о мерзкой пуповине судьбы я говорю.
Я её перерезал.
Тропа чудесная — это то, что смог я разглядеть в просветах жизненной мути, над туманом существованья, за всеми мусорными горами, которых в моей жизни было хоть отбавляй.
Тропа чудесная — те образы или образ, которые вставали над всем этим бредом и вели меня за собой — в заброшенные сады, где солнце и стрекочут цикады.
Тропа чудесная — к непринадлежности и свободе.
Прошлым летом в берлинском парке я вёл семинар по теории образа. Ого-го!
Семинар не семинар, а собиралась на лужайке в Тиргартене группка русскоязычных художников и нехудожников, разные совсем люди. И пытались мы обсуждать сложнейшую тему: что такое «образ» и как его понимать. Тему предложил я, и я же семинар вёл — пока встречи из-за кое-каких дураков не прекратились.
Слишком коротким оказался семинар. Да и дождить стало.
Началось всё с разбора «Иконостаса» — знаменитой работы Павла Флоренского. Это эссе — не просто богословско-искусствоведческий трактат, а один из грандиозных памятников русского модернизма, атака на демонизм Блока и Врубеля, на мертвенную живопись Нестерова, а заодно и на русский авангард. Но сперва Флоренский формулирует, что означает для него воображение, откуда происходят зрительные образы, и выстраивает их иерархию, на вершине которой — русская икона, Рублёв. Делает он это вдохновенно. На парковом семинаре мы пытались читать «Иконостас» страница за страницей, иллюстрируя положения Флоренского примерами из Лескова («Запечатлённый ангел»), Бальзака («Неведомый шедевр»), Андрея Тарковского («Андрей Рублёв», «Сталкер»), Мануэля де Оливейры («Монастырь», «Причуды одной блондинки»), отсылками к Рембрандту, Веласкесу, Арчимбольдо, Малевичу, де Кирико…
Впрочем, текст Флоренского должен был стать только первым толчком, разбегом для дальнейшего разговора. Теория образа, как она складывалась в двадцатом веке, страшно богата и прямо-таки кишит мощными идеями. После «Иконостаса» я намеревался перейти к понятию «диалектического образа» у Вальтера Беньямина, сравнить трактовку образа у Беньямина и Флоренского. Потом следовало говорить об Аби Варбурге. Затем, не обойдя вниманием «Общество спектакля» Дебора, стоило приглядеться к книге Делёза о Фрэнсисе Бэконе и к делёзовскому концепту кинообраза — «образу-движению». А завершить семинар я хотел анализом агамбеновского эссе «Нимфы». Ну и попутно обращаться к другим авторам: Ницше с его концептом «вечного возвращения», Фуко, Лосеву, Аверинцеву, приводить примеры из искусства. Семинар в таком виде мог бы получиться неслабым.
На краю поляны, где мы обсуждали понятия лика, лица и личины у Флоренского, вдруг появилась лиса. Или это был лисёнок? Он пробежал стороной — бочком, держась поближе к деревьям — и тут же исчез. Это был взъерошенный рыжий зверёк. Но одновременно он был видением, образом! В Тиргартене до сих пор водится зверьё — дикие кролики, мыши, ежи, белки, птицы. Но все они — ещё и образы, странные, мерцающие образы, напоминающие о мире сказок, басен, песен, о зверях на картинах и рисунках художников. Образы неотделимы от живых существ, они их сопровождают, они — их двойники.
Я до сих пор вижу перед собой этого лисёнка. И он тоже знал, что мы на него смотрим! Перед тем как исчезнуть, он взглянул на нас так, словно требовал, чтобы мы запомнили его навсегда — образ на обратной стороне наших век. И что этот образ означал? Я знаю только одно: лисёнок в Тиргартене заставил меня на минуту возненавидеть весь этот семинар на лужайке. Мне захотелось бежать вслед за зверёнышем, скрыться в лесу от семинарской компании…
Природа образа сложна: он находится в пространстве между единичным и множественным, уникальным и повторяемым, чувственным и умозрительным. В образах запечатлена память человечества, коллективная и индивидуальная память. Образы — это и персональные фантазмы, сны, видения, галлюцинации, и запечатлённые художниками формы, то есть образы истории искусства. Пограничное, странное, подвижное существование образов делает их живой текстурой, материей человеческого бытия.
Если вы посмотрите на анализ образа у Флоренского, с одной стороны, и у Делёза или Агамбена, с другой, то обнаружите вопиющее различие. У Флоренского образы — вечные, статичные, нетленные образы-идеи (лики икон), а у Делёза и Агамбена — образы в движении, становления, жесты. Для понимания сущности образа Платон так же важен, как Апулей и Овидий. Но струение движущегося образа иное, чем свечение иконного лика. Икона требует созерцания истины-естины, молитвенного предстояния и прикосновения, а нежные нимфетки Генри Дарджера уводят в мир, где детям приходится сражаться за свою форму жизни с жестокими и тупыми взрослыми.