Они прошли мимо моей машины, не зная, что я там сижу, в незнании прошли они по улице, не догадываясь о моем присутствии, хотя я его ощущала донельзя остро, Рут и мать шли по тротуару как ни в чем не бывало, а я обжигала их мыслями, на перекрестке они свернули направо, я махнула рукой на парковочный сбор и вышла из машины, они знали, что я вернулась на родину, но им и в голову не приходило, что я где-то рядом, им удалось устранить меня из разума и сердца, я двинулась за ними, в тридцати метрах от них, в такой холод нет ничего удивительного, что кто-то до бровей закутался в шарф, они и сами были в шарфах, на Рут серый, на матери – зеленый, они шли по улице – куда же? – мать и дочь, рука об руку, одна из них – более молодой вариант второй, как и я сама, та же форма, но чуть видоизмененная, обе в темных куртках, на матери – темно-зеленая, на сестре – темно-серая, обе – в практичных черных сапогах на плоской подошве, мать в зеленой шапке, всегда в зеленой, потому что волосы рыжие, как у меня. Моя сестра без шапки, волосы у нее седые, на спине у моей сестры рюкзак – что в нем? – рука об руку они идут по незнакомой мне улице с неизвестным названием, я блудная дочь, вернувшаяся домой, вот только принимать меня никто не спешит, я одна. Я вернулась домой, чтобы искать, а ищущий да обрящет, однако не то, что ищет. На следующем перекрестке они поворачивают, и я понимаю: они идут на кладбище, они идут к отцу на могилу.
Худшее мне еще предстоит, зато самое долгое позади. Отец мертв, и я полагала, что мать во мне тоже умерла, зачем я хочу воскресить ее, мне ведь именно этого и хочется, да? В минуты радости мне всегда приходилось забывать мать с отцом. Упрашивать сердце успокоиться: сердце, не изводи себя так! Вскоре я отправлюсь к моей настоящей матери, в лес, где я свила гнездо.
Рут и мать рука об руку впереди, в двадцати пяти метрах от меня, словно две скорбящие в унисон фигуры, сколько времени прошло со смерти отца? Они идут так, словно отец умер позавчера, так, будто они полны скорби, и со мной это не связано, им нужна живая скорбь, и они сами создали ее себе, каждую субботу утром в любую погоду они отправляются на могилу отца, этот ритуал подтверждает и укрепляет пакт, от которого они обе зависят, но по-разному, их роли в этом пакте не похожи, однако об этом они не говорят, условия и обязательства пакта они не обсуждают, впрочем, откуда мне знать. Отец умер, но мать не освободилась, не пожелала освободиться, не осмеливалась, ею всегда управляли, она позволяла собой управлять, зависит от моей сестры и не может оторваться от нее, да и любит ее, хотя, разумеется, я вижу то, что хочу видеть. В воздухе дождь, небо тяжелое, под собственной тяжестью оно провисает до земли, деревья на кладбище обнищавшие, безлистные, ветви печально топорщатся, беспомощные, они тычут в туман обожженными пальцами, мать и Рут с трудом шагают между могильными плитами, словно им только что сообщили скорбную весть о смерти отца, они нуждаются в этом ритуале грусти, он заставляет их ощутить что-то, только что? Единство, общее понимание событий: ведь так оно было, верно? Ну да.
На кладбище почти никого нет, лишь где-то сбоку стоят или бродят такие же фигуры, слегка ссутулившиеся, скорбящие, а может, они просто кажутся мне такими. Мои сестра с матерью – они знают, куда им идти, мой взгляд бегает сильнее, чем их, хотя я на редкость сосредоточена. Чем дальше, тем тут безветреннее, это благодаря большим деревьям, верхушек которых не видно из-за тумана. Грубые березовые стволы согревают, а возле растут кусты с бордовыми листьями, они всю зиму бордовые, и между ними виднеются заросшие мхом, словно бы почтенные, могилы, некоторые – с высокими колоннами и статуями, справа от меня лежит глава представительства Фредрик Холст. Значит, отец тоже тут похоронен? Я не думала о том, что у отца есть могила, я не приехала на похороны, потому что для меня история там и закончилась, однако сейчас я понимаю, что это, возможно, поразительно и неестественно, возможно, постыдно, что я ни на секунду не задумалась о том, где похоронен отец, где он лежал все эти годы, где его могила? Они не желают общаться со мной и поэтому тоже – потому что я не проявила интереса к отцовской могиле. Но сейчас я здесь.
Они не разговаривают, смотрят перед собой, их фигуры будто олицетворяют сосредоточенность, они приближаются к цели, чуть прибавляют шагу, огибают скамейку, я же останавливаюсь за кустом, вижу из-за него, как они остановились возле относительно новой могильной плиты, я вижу со стороны и плиту, и их.
Сняв рюкзак, Рут садится на корточки, убирает листья и увядшие цветы, она сняла варежки и листком бумаги сметает с плиты нападавшую с деревьев вокруг хвою, потом склоняется над рюкзаком и достает маленький веночек из мха и вереска, не круглый и не в виде сердца, он похож на большую булавку для галстука, это потому что мы возле отцовской могилы. Мать неподвижно стоит, не сводя глаз с могилы, о чем мать думает? Рут достает кладбищенскую свечку, на мать она не смотрит, Рут привыкла, что мать всегда так стоит, когда они навещают могилу отца, мать стоит как окаменевшая. Я ловлю себя на том, что мне хочется, чтобы мать наконец-то поговорила с отцом со всей строгостью. Рут зажигает свечу, ставит ее перед памятником, поправляет венок, чтобы на него красиво падал отсвет, и любуется результатом своих трудов. Она отряхивает землю с рук, поднимает варежки, но не надевает, смотрит на мать, мать стоит неподвижно, со стороны кажется, будто она закрыла глаза. Помню тот единственный на моей памяти раз, когда мать взбунтовалась – это случилось, когда она звала меня особенной девочкой и я чувствовала, что меня замечают, мы были на кухне одни, мать возле плиты, я, сидя за столом, рисовала. Матери нравилось, что я рисую, она советовала рисовать почаще, когда она сама ходила в школу, то рисовала лучше всех, она рассказывала мне об этом и показала, как рисовать розы: лепесток за лепестком, постепенно сужая круг. Мать бросила на меня взгляд, показавшийся мне шутливым, и спросила, могу ли я нарисовать бабушку Маргрету, отцовскую мать.
Она встала у меня за спиной и наклонилась, щекоча косой мне шею – я приняла это за ласку. Я нарисовала прямой пробор, строгие глаза, большую брошку на груди и, наконец, недовольно опущенные уголки губ, а потом вошел отец, и мать съежилась, отец, увидев рисунок, помрачнел, мать побледнела и сделала вид, будто это все ее не касается, «У тебя совсем уважения нет», – сказал отец, схватил рисунок и разорвал его, я ушла к себе в комнату, откуда слышала отцовский голос, а после все стихло, и я представила, как мать распустила волосы и полностью стала принадлежать отцу, впрочем, возможно, я все выдумываю, потому что нуждаюсь в этом.
Рут смотрит на мать, кажется, она вздыхает, быстро набирает воздуха и быстро, словно разочарованно, выдыхает его. Рут складывает вещи в рюкзак, она проделывала это уже много раз, каждую неделю в течение четырнадцати лет, вместе с матерью, и знает, куда выбросить старую кладбищенскую свечку, она хлопочет в метре от меня, я слышу, как свечка со стуком падает в ящик, если бы ты только знала, что твоя особенная девочка наблюдает за тобой из-за кустов. Рут подходит к матери и встает рядом, несколько секунд они стоят вместе, Рут обнимает мать за плечи, мать приходит в себя и будто бы поникает, она качает головой и говорит – я тоже это слышу: «Ну что ж».
Но дай посмотрю в твои глаза! Твои глаза, большие и темные! Они холодны, это я знаю, да! Но дай заглянуть в них, может, в глубине прячется мысль обо мне, крохотная добрая мысль обо мне!
Туман опускается ниже, начинается дождь. Рут снимает рюкзак и вытаскивает из него складной зонтик, она все предусмотрела. Она открывает зонтик над матерью, и они идут еще медленнее, еще теснее прижавшись друг к дружке, и огромные, с виноградину, капли бьют меня по голове и стекают за воротник, Рут и мать возвращаются не тем же путем, каким пришли сюда, они огибают большое дерево за могилой отца, а туман низким потолком давит на землю. Рут и мать скрываются за черным покачивающимся зонтиком, они похожи на привидение, похожи на смерть из фильма Ингмара Бергмана, неуклюжую и неумелую, колченогую и уставшую смерть, но оттого еще более страшную, за этой смертью я не пошла. Я села на землю, прижавшись спиной к кустам, чувствуя, как влага, словно в прежние времена, просачивается сквозь штаны и трусы. Я сижу под дождем на кладбище, там, где он похоронен, и ковыряю землю, ищу квадратную плиточку, лучше бы синенькую, а капли разбиваются об меня, текут по телу, они тяжелее, чем обычные капли, а небо более серое, чем бывает в обычный дождь.
Мне тогда исполнилось двенадцать, и я получила почтой пятьдесят крон – их прислала папина мать, бабушка Маргрета, которая время от времени наведывалась к нам с королевским визитом из Бергена, заставляя пламя из Хамара покрываться румянцем. Отец посоветовал мне сберечь эти пятьдесят крон, но я не послушалась. На следующий день уроков в школе не было, мать пошла к врачу и взяла меня с собой, а по пути назад мы заглянули в книжный магазин, где матери понадобилась бумага для писем – она постоянно переписывалась с дядей Хоконом и тетей Огот из Хамара. В книжном имелся отдел с принадлежностями для рисования, и я влюбилась в коробку карандашей: сто пятьдесят различных цветов за сорок девять с половиной крон. Пятидесятикроновую банкноту я захватила с собой. Мать повторила фразу отца, которую он произносил, когда мы были недостаточно экономны: мот, которому неймется, плачет, когда все смеются. Мне было двенадцать, я сказала сама себе, что мне двенадцать, а маме сказала, что бабушка Маргрета из Бергена, позвонив по обыкновению на день рожденья, велела потратить деньги так, как мне захочется, это было неправдой и все равно правдой. В каком-то отношении мне стало легче оттого, что я больше не мамина особенная девочка, хоть это и было приятно. Я купила карандаши. Когда мы шли домой, мать повторила: мот, которому неймется, плачет, когда все смеются.