В тот год я перестала есть, а если и съедала что-то, вызывала рвоту, будто приготовленная матерью еда способна изменить меня, способна укротить бунтарство, вызывая рвоту, я натерла мозоли на костяшках пальцев, я похудела на двадцать пять килограммов, отец, разумеется, ничего не замечал, но мать – неужели она не видела? Я радовалась, что посмотрела этот фильм, так я подготовилась, в тот год я перестала есть, тренировала самодисциплину.
Мать все забыла? Мать старается ни о чем не вспоминать?
Она придерживается выбранной стратегии. Отвела себе роль брошенной матери. Дочь прилюдно опозорила ее, выставив картины с заслуживающими доверия названиями – «Мать и дитя – 1» и «Мать и дитя – 2», однако ни мать, ни дитя счастливыми не выглядят. Но хуже всего вот что: дочь не приехала на похороны отца.
Так рассуждает мать.
Но что же ночью, перед сном? О чем она думает тогда, какие беседы мать ведет сама с собой? Задает ли вопросы своей душе?
Задаю ли я вопросы моей душе?
Я не поехала на похороны отца, потому что я была не в силах. Я проповедовала евангелие будней: мне всегда приходилось непросто с празднествами, торжественными обедами, церемониями, о которых так хлопотала мать, ради которых наряжалась, прихорашивалась, жизнь есть театр и все тому подобное, а вот повседневность матери не нравилась, будничная жизнь в четырех стенах и мои взволнованные взгляды ее не привлекали. Молча, ревниво разглядывала я, как она крутится перед зеркалом, радостная, взволнованная, потому что они с отцом собирались в гости или принимали гостей. Я не поехала на похороны отца, потому что представила мать в черном, в образе скорбящей вдовы, представила приличествующее случаю выражение ее лица, подумала об отведенной мне роли, роли вероломной дочери – избежать ее не получилось бы, потому что все строго следуют сценарию. Я не поехала на похороны отца, потому что не осилила бы, и спустя много лет, организуя похороны Марка, я позаботилась о том, чтобы церемония получилась донельзя скромной: мы с Джоном и несколько коллег, евангелие будней. Чтобы Джон не чувствовал себя чужим и подавленным – так я это объясняла сама себе, но, вероятно, я сделала это ради себя самой. Я посоветовалась со своей внутренней матерью и поступила наперекор ее желанию.
Я часто раздумываю, как мать, если бы она, вопреки всему, стала посещать психолога, говорила бы с ним. Но к психологу она не ходит. Едва ли она настолько изменилась.
Ее стратегия требует, чтобы мать жила с гордо выпрямленной спиной, чтобы она твердо стояла на ногах, но что происходит, когда она ложится и сворачивается калачиком?
Мать научила меня рисовать розы, спасибо, лепесток за лепестком, постепенно сужая круг, спасибо, когда мать была маленькой, она тоже хорошо рисовала, но потом лепестки на нарисованных мною розах стали увядать и опадать, затем я бросила рисовать розы и перестала показывать матери свои рисунки, потому что примерно представляла, что она скажет: такой интерес к уродливому – это ребячество. Ты прямо как маленькие дети – те тоже скажут вслух: «Какашка» – и думают, будто они храбрые.
Я исполнила задуманное и поехала в лес, хотя и промокла насквозь, я надеялась, что на горе небо чистое. В двадцати километрах от города дождь прекратился, в двадцати километрах вверх по крутой дороге под названием Коллевейен я увидела небо, синее, там, где я оставила машину, дождя не было, а дорога была сухой. Я прошла полпути по тропинке, когда выглянуло солнце, и мое утро в городе ушло в прошлую жизнь. Я затопила печку и камин, стащила с себя мокрую одежду, переоделась в сухое, вышла из дома, заперла дверь и прошла по лугу до омута, туда, где река поворачивает, но старалась не слишком удаляться, чтобы видеть дым над моей избушкой. Мох оставался зеленым и свежим, листва на ольшанике – густой и темной, вода в мелком ручье журчала и умиротворенно перекатывалась через желтоватые камни, тонкая полоска пены блестела на солнце, воздух напитался прохладой. Позади, словно теплая стена, и впереди, будто обещание, раскинулся равномерный холмистый сумрак большого елового леса, спокойного, точно спящего, и мне казалось, что я вижу, как медленно бродит в деревьях и остальной растительности сок, как им наполняются вереск, и низенький кустарник, и запоздалый колокольчик в траве – как все они готовятся к морозам. И я чувствовала, как жизнь ворочается во мне так же сонно и беззвучно, словно моя скорбь укладывается спать.
Мне было тогда двадцать четыре, и я как раз недавно вышла замуж. Я изучала юриспруденцию, как того хотел отец, а значит, и мать, и удалилась от себя еще сильнее, чем в четырнадцать, когда я голодала, я запечатала свой гнев: боялась последствий, если выпущу его, – это я усвоила на примере матери.
Было лето, я ехала на поезде в Арендал, отцу Торлейфа исполнялось шестьдесят, Торлейф уехал раньше, чтобы помочь организовать торжество. Мои мать с отцом собирались приехать на машине через день, прямо к празднику.
Я отыскала свободное купе – хотела почитать в тишине, я захватила с собой книги, пугающе тяжелое «Норвежское законодательство», тем летом я усердно училась, хотела побыстрее завершить учебу, учиться было невыносимо, и мне хотелось положить конец страданиями. В купе вошла женщина. Она села напротив и спокойно посмотрела в окно. Руки она сложила на коленях и будто излучала покой. Она едва ли была намного старше меня, но спокойной, и я вдруг поняла, что никогда прежде не видела женщин, преисполненных покоя. От ее присутствия в купе стало светлее, а может, это выглянуло за окном солнце, заливая светом поля, и внезапно выбегающие на нас лесные опушки, и синие блестящие озера с маленькими зелеными островами. Женщина улыбалась. Я пыталась читать, но глаза то и дело возвращались к пейзажу за окном, а когда я смотрела в окно, взгляд мой невольно падал и на женщину. Летнее платье, светлые волосы рассыпаны по плечам, улыбка. Когда глаза мои в очередной раз отвлеклись от книги, она открыла лежащую рядом на сиденье сумку и достала маленькую бутылочку шампанского, из тех, что продаются в самолетах, она что, прямо здесь пить собирается? Женщина подошла к двери, приоткрыла ее и, высунув голову, оглядела коридор, после чего подмигнула мне и сказала, что на горизонте все чисто, словно играла в какую-то игру. Она содрала с горлышка фольгу, потянула за пробку, и та с глухим хлопком поддалась. «Я отмечаю, – сказала женщина, – работу мечты получила. В музее Лунде, в саду. Как же я счастлива!»
Я не ответила, да и что мне было ответить. «Ну, за будущее!» – добавила она, я подняла голову, и женщина рассказала, что она садовница, только что окончила училище, ее родители говорили, что ее разве что в теплицу работать возьмут, а сейчас ей доверили двадцать восемь фруктовых деревьев, два дуба и десять клумб в саду при музее Лунде, ну разве не чудесно? Я кивнула. «Какие же у меня глупые родители!» – воскликнула она.
Женщина помолчала, но тишина тяготила ее, поэтому она спросила, что я читаю, голос у нее был таким спокойным, а у меня – надтреснутый, с надрывом, поэтому ответить я не осмелилась и вместо этого приподняла книгу, показав ей обложку, моя попутчица кивнула, я опустила книгу, и женщина спросила, собираюсь ли я стать адвокатом, а может, полицейским, чтобы ловить таких, как она, кто распивает в общественных местах алкоголь, я не сводила глаз со страницы, буквы наползали друг на дружку, к горлу подкатил комок, мне хотелось сквозь землю провалиться от стыда, но она сказала: «Да брось, я же шучу. – Женщина наклонилась и дотронулась мне до колена. – Ты куда едешь?» – спросила она, чтобы спасти меня.
«Я, – голос у меня задрожал, – мы с мужем… – я запнулась и покраснела, но не могла же я сказать – с парнем, мы ведь были женаты, совсем недавно поженились, – отец моего мужа… свекор, он…» – Я сглотнула. «У него, может, день рожденья, да?» – предположила она. «Да», – подтвердила я, она кивнула на книгу у меня на коленях. «Ты рада, что скоро закончишь?»
Рада ли я? Вид у меня, похоже, был удивленный, потому что она решила объяснить: «Я вот рада, что скоро начну». Я посмотрела на нее, и у меня возникло такое ощущение, будто во взрослой жизни я никогда ничему не радовалась, но если бы я получила желанную работу, – особенно если бы мои родители думали, что я ее ни за что не получу, – может, тогда я бы тоже радовалась? От этой мысли я почувствовала себя предательницей.
По селектору объявили, что поезд подходит к Нордагуту, женщина сказала, что ей выходить, допила шампанское и выкинула бутылку в мусорницу. «Ну вот, теперь все подумают, будто это ты ее выпила, – сказала она, – да ладно, шучу», поезд остановился, она вышла на перрон – быстрыми, но спокойными шагами, радостными шагами, и скрылась, канула в лето, а поезд тронулся, жизнь тронулась, «мои родители, какие они глупые». Я представила отца, таким, каким он был на недавно отыгранной свадьбе, величественный, уверенный в себе хозяин торжества, представила мать, какой та была на недавно отыгранной свадьбе, хозяйка торжества, которая продумала каждую мелочь от начала и до конца, я понимала, что это не моя свадьба и даже не Торлейфа, хотя тому наверняка казалось иначе, я чувствовала себя насквозь чужой и далекой, слушая речь отца, я с такой силой стиснула спинку стула, что, когда отец наконец договорил, пальцы у меня одеревенели и я не смогла толком разрезать стейк из оленины. «Академия распутств и убожеств», – звенело у меня в ушах, и я вспоминала слова матери, сказанные, когда она позвонила мне утром. Она попросила меня не надевать синее цветастое платье, в которое я нарядилась на день рожденья Рут, мол, я в нем как оборванка, отец не желает больше за меня краснеть, у меня ведь столько красивых юбок и белых блузок, поэтому я взяла с собой серую юбку, и белую блузку, и еще ленту для смокинга – Торлейф ее забыл, а это катастрофа или вроде того, я проделала это бездумно, словно заведенный механизм, но чего мне еще надо? Я сошла с поезда в Арендале, прошла по туннелю к центру и набережной, Торлейф еще не приехал. Войдя в телефонную будку, я набрала номер. Сквозь стеклянную стену я видела гавань, а значит, и Торлейфа замечу, когда он прибудет. Трубку снял отец, я сказала, что добралась, и попросила позвать мать, вообще-то я надеялась, что его дома не окажется, силы уже покидали меня, мать подошла к телефону, она спросила, что случилось, час настал. Я собралась с силами и проговорила, что, наверное, подам осенью документы в Академию искусств и художеств, это прозвучало как вопрос, я и сама поняла. Мать не ответила, но молчание говорило за нее, а когда мать наконец открыла рот, все стало еще хуже. «В Академию искусств и художеств, – повторила она так, словно ничего смешнее не слыхала, – хочешь всю оставшуюся жизнь лепить чашки? Такие кургузые, из которых пить невозможно? Такими летом в Рисере торгуют, их еще никто не покупает? Этим на жизнь не заработаешь». Я не ответила. «Юханна, – она вздохнула, точно мне пять лет, мне и было пять лет, Торлейф в синей капитанской фуражке причалил к берегу, – тебе придется кредит на учебу взять, – продолжала мать, – это твоя жизнь, так ведь». Но ведь это не так. Как нам запоминается то, что невозможно изменить? Мать положила трубку, и я пошла навстречу своему новоиспеченному мужу, ничего не сказав ему об этом разговоре, и на следующий день, когда приехали мать с отцом, они тоже ничего не сказали о нем, мать молчала, будто мы с ней вообще не говор