Жива ли мать — страница 19 из 30

Солнце померкнет,

и луна не даст света своего, и звезды спадут

с неба,

и силы небесные поколеблются;

тогда явится знамение Сына Человеческого

на небе;

и тогда восплачутся все племена земные

и увидят Сына Человеческого,

грядущего на облаках небесных с силою

и славою великою.

Я снова смотрю на мать, она плачет, из глаз у нее текут слезы, невероятно, мать плачет. Елизавета была старой и думала, что у нее не будет детей, но Ангел Господень сошел к Захарии и возвестил, что Елизавета родит ему сына по имени Иоанн, мать плачет. Захария не поверил, потому что он был старым, и Елизавета тоже, но ангел ответил, что он Архангел Гавриил и говорит от лица Господа, а Захария за свое неверие будет наказан немотой, и Захария онемел, а Елизавета забеременела и родила сына, и все приходящие навестить их полагали, что зваться ему Захарией в честь отца, но Елизавета сказала, что имя его Иоанн, мать плачет. Люди возразили, что нет у них в семье никого по имени Иоанн, позвали Захарию и спросили, как наречь младенца, он попросил доску и написал: имя ему Иоанн. И все удивились, но в эту же секунду уста Захарии отверзлись, язык ожил, и Захария стал славить Господа. Узкие плечи матери трясутся, и я понимаю: она ходит в церковь поплакать.


Я видела то, чего нельзя было видеть. Я совершила преступление, меня не ждут, я незваный тринадцатый гость за трапезой, для которого не хватит китайских чашек, и тем не менее я не ухожу, ведь страдание – это цепь, и за нее я тяну наслаждение, какого радость никогда мне не подарит. Я стискиваю скамью, наклоняю голову, замуровываю слух, отгораживаюсь от света, наполняю пространство за холодным лбом темнотой, принимаюсь считать, и у меня получается. Долго ли, не знаю, внезапно я слышу органную мелодию, придите ко Мне. Сейчас за полдень, скоро Адвент, зима наступает, ночь близко, и иная помощь не спасет. Я обхватываю себя руками и наклоняюсь вперед, мать плачет, ох ты, беспомощный помощник, из материнских глаз текут слезы, вскоре день исчезнет, темнеет, вечереет, земной свет исчезает, мать поднимает руку и вытирает слезы, у меня сдавливает горло, я сопротивляюсь, тень изменений следует за мною, но ты – не изменяйся, не изменяйся, не изменяйся, приди ко мне.


Люди встают, женщина рядом со мной уже поднялась и медленно движется к проходу, мать сидит, она открывает сумочку, достает носовой платок, быстро вытирает лицо и убирает платок, она выпрямляется, приходит в себя, одним движением плеч стряхивает с себя наваждение, это движение воскрешает что-то в моей памяти, но картинка тут же гаснет. Мать поднимает голову и выходит – так же решительно, как и пришла, я остаюсь сидеть. Ко мне подходит церковный служка. Он спрашивает, не хочу ли я переговорить со священником, который еще не покинул ризницу, я качаю головой и поднимаюсь, выхожу на паперть, здесь пусто, никто не ждет. Мать уже скоро дойдет до дома, в зеленой шапке, натянутой на уши, шагает она по тротуару. Я вижу, как она подходит к дому 22 по улице Арне Брюнс гате, скоро силы у меня кончатся.


Серое небо нависает над асфальтом, черным, блестящим, усыпанным гниющими листьями, темно, люди, стремясь слиться с сумраком, одеты в темное, их не видно, под глазами у них темные круги, сердца их под одеждой тоже темные. Моя машина, темная, стоит рядом с другими темными машинами, я сажусь в нее и завожу двигатель, приборная доска светится, вот и хорошо. Я соблюдаю правила, на каждом круговом движении включаю поворотник, соблюдаю скоростной режим, рабски повинуюсь дорожным знакам, это требует внимания, скоро заезд на гору. Наверху, на Коллевейене, идет снег, белый, еще выше снег уже лежит, белый, он как мягкое пушистое одеяло, которое сглаживает все шероховатости. Я поднимаюсь наверх, дорога расчищена, а вот тропинка засыпана снегом, снег мне по колено, снег мне по бедро, рюкзак тяжелый, я раздумываю, не разгрузить ли мне его наполовину и не пройтись туда и обратно порожняком, как делают полярники, но решаю, что время экономить не хочу, мне не требуется экономить время, я буксую по снегу, голова отдыхает, я отрабатываю ритм, я толстая утка. Луг я не пересекаю, прохожу по краю, там, где сосны растут так густо, что между ними нет снега, там, где земля дышит, я обхожу избушку вокруг, с каждым шагом открывая ее под новым углом, прохожу по снегу там, где ближе всего, метров тридцать, не больше, подхожу сзади, ставлю рюкзак на каменную скамеечку и забираюсь на крыльцо, ну вот. Я растапливаю печку, растапливаю камин, открываю бутылку красного вина, оно не успело охладиться. Я сажусь на табуретку и жду, как учила мать, когда температура поднимется до нужных восемнадцати градусов, смотрю на луг, не затоптанный следами, поблескивающий в слабом желтом свете из моих окон, на луну, которая висит на небе перевернутой суповой тарелкой. Воскресенье, первое декабря, десять вечера, я звоню матери, она не берет трубку.


Декабрь, рождественский календарь. Каждое утро я открывала окошко календаря, потому что так полагалось. Внутри лежала пластмассовая фигурка – овечка или пастух. В окошке под номером двадцать один пряталось пластмассовое колечко, мне не терпелось до него добраться, но надо было ждать двадцать первого числа, я без спросу подглядела и решила, что колечко – это приманка, ведь разве имеет оно хоть какое-то отношение к Младенцу Иисусу? Комната Рут располагалась рядом с моей, как Рут относилась к календарю и желтым пластмассовым овцам, я не знаю. На сочельник в календаре лежала фигурка Марии с Младенцем, это я знала, тайком, без спроса, подглядев. Я не питала надежды, что в окошках будет что-то интереснее, и неважно, как я их открою – получив разрешение или без спроса. Календарь порождал страх: вдруг кто-нибудь догадается, что я подглядываю? А Рут – подглядывала ли она? Откуда мне знать. По утрам бывало темно и холодно, дни были короткие и печальные, деревья стояли черные, кусты лохмато топорщились, изгороди в палисадниках безвольно сутулились, петли на воротах скрипели, те немногие птицы, что не улетели, не спрятались, жалобно хныкали, но однажды утром, когда я подтянула наверх штору, мир стал новым, чистым, выпал снег, небесная простыня, прохладная и белая, опустилась на плодовые кусты и кованое железо ворот, и большую яблоню тоже засыпало снегом.


Ночь железно-синяя и железно-серая, но по утрам выпадает много снега, мир белый, и в действительности настоящего появляется прореха, дыра во времени, было воскресенье, мы собирались на прогулку, гуляли каждое воскресенье, пешком или, когда погода, как сейчас, тоже в воскресенье, позволяла, то на лыжах. Отец, и мать, и Рут, и я на лыжах от Вассбюсетра до озера Труванн. Но в то воскресенье мать заболела. Я лежала в кровати, мы с Рут по-прежнему валялись в кроватях, как обычно воскресным утром, а мать с отцом пили на кухне кофе. Дом наполнился запахом кофе, движения были медленнее, чем по будням, дверь в мою комнату, как всегда, стояла открытой, и я прислушивалась. Мать сказала: «Я что-то неважно себя чувствую», я вытянула руку и приоткрыла дверь пошире, навострила уши, а мать продолжала: «У меня это вчера началось, какая-то дурнота, голова, сам понимаешь, и в теле слабость». В памяти так и отложилось – «голова, сам понимаешь». Ночью накануне мне приснился кошмар, и я пошла к родителям в гостиную в надежде, что мать проводит меня обратно в комнату, как порой провожала, когда я, проснувшись из-за кошмара, приходила к ним, но сейчас мать сказала: «Иди ложись, Юханна». Я тем не менее осталась стоять, надеясь, что она пойдет со мной, подоткнет мне одеяло, а ее волосы, которые мать распускала дома по вечерам, будут щекотать мне лицо и пахнуть миндалем, потому что мать мыла их собственным шампунем – он делал волосы густыми и блестящими, иногда я украдкой тоже мыла себе им голову, а после ходила и боялась, что мое воровство унюхают. «Иди ложись», – повторила она, и я пошла и легла, но слышала, как отец сказал: «Опять эта девчонка». Именно тогда матери и подурнело, голова разболелась, накатила слабость – все оттого, что отец так сказал.


Если бы люди знали, если бы они понимали, насколько детство определяет нашу жизнь, они бы не осмеливались заводить детей.


Мать, как и все остальные, могла заболеть. Отец не настаивал, чтобы она с головной болью шла от Вассбюсетера до озера Труванн. Услышав, что матери нездоровится, я и сама почувствовала недомогание, по телу разлилась слабость. Я лежала под синим клетчатым одеялом – поэтому тот синий клетчатый комплект постельного белья и пережил все мои переезды – мать кашляла, я кашляла, отец встал, прошел в коридор, открыл дверь в комнату Рут и позвал: «Рут?» – потом открыл дверь ко мне в комнату и сказал: «Юханна?» И, не дожидаясь ответа, велел нам обеим вставать и одеваться, потому что мы пойдем из Вассбюсетера до озера Труванн. Я закашлялась так, что заболела голова и тело тоже. Отец вошел в комнату, включил свет, подошел к окну, поднял штору, за окном ярко светило солнце, «Мне нездоровится», – сказала я. Отец вернулся на кухню и сказал матери, что я утверждаю, будто больна. Я представила, как мать поникла: она так хотела провести день в одиночестве, а я своей болезнью все испортила. Отец спросил, не следует ли всем нам остаться дома и вообще никуда не ходить, но мать возразила: «Нет-нет, нет-нет», внезапно здоровым голосом настояла на том, чтобы отец непременно отправился в поход. Я лежала тихо, словно мышка. Мать встала со стула, плетеное сиденье скрипнуло, и вот она уже стояла в дверях: «Отец говорит, ты заболела?» – «У меня голова болит и все тело вроде как ломит, – сказала я, – мне что-то нездоровится», – сказала я. Мать промолчала. «Наверное, лучше будет мне весь день в кровати полежать», – добавила я, чтобы она поняла, что я не стану ее донимать. Я надеялась и боялась, что она потрогает мне лоб и поймет, что температуры у меня нет, однако мать развернулась и вышла.


Я волновалась, пока отец и Рут не ушли. Рут оделась, мать, хоть и была больна, приготовила завтрак, сделала им с собой бутерброды и налила в термос какао, отец сложил все это в рюкзак, я прислушивалась, наконец все вышли в прихожую, входная дверь открылась, мне почудилось, будто меня обдало холодным воздухом, мать проговорила: «Хорошо вам погулять», отец ответил: «Все отлично будет», и мне показалось, будто он рад, что я заболела. Потому что сперва заболела мать, а потом и я, значит, они с Рут пойдут из Вассбюсетера до озера Труванн вдвоем. Входная дверь хлопнула, я ждала мать, но она не приходила. Она убирала одежду, ей хотелось побыть в одиночестве, хотелось сохранить это сверкающее воскресное утро для себя. Она заранее сверилась с прогнозом погоды и составила план, вот только я заболела, и план рухнул. И, возможно, она заподозрила, что я просто сказалась больной, а на самом деле не заболела, сделала это, чтобы все испортить, нет, нельзя так думать, я отогнала эту мысль. Мать думала, будто я болею, и я должна укрепить в ней такую уверенность, весь день молча лежать под одеялом. Но зачем мне болеть одновременно с матерью, если я весь день стану молча лежать под одеялом, какая тогда польза от моей болезни, я не знаю. На лестнице послышались шаги матери, тяжелые, потому что я лежу в комнате и мешаю ей радоваться тому, чего она так ждала.