Жива ли мать — страница 20 из 30


Надо лежать тихо-тихо, чтобы одиночество наскучило матери настолько, что она затосковала бы, например, по мне, я закрыла глаза, чтобы лучше слышать. Мать прошла в спальню и легла. Такого я не ожидала. Ей хочется поспать подольше. Я тоже попыталась заснуть, но тщетно, когда я дышу, одеяло с шумом сползает, я старалась не дышать, стянула одеяло вниз, чтобы оно не сползало, в голове загудела, и я стукнулась головой о стену, гудение стихло, в глазах разлилось приятное тепло, я услышала жучков в стене и снежинки, падающие на яблоню, мать спала. А может, из-за меня мать не могла уснуть так же, как я не могла уснуть из-за нее? Мне захотелось в туалет, но выходить было нельзя, иначе я разбудила бы мать, если та, несмотря на меня, все-таки уснула. Не знаю, сколько это продолжалось, но потом дверь в комнату матери открылась, и мать осторожно вышла в коридор. Мать вдыхала воскресную тишину и одиночество, стараясь забыть о том, что я рядом, возможно, ей это и удалось. Мне хотелось и не хотелось, чтобы она забыла. Мать прошла в ванную и закрыла дверь, будь она одна, не стала бы ее закрывать, не закрывая дверь, села бы на унитаз, она этого так ждала, а из-за меня ничего не получилось. Значит, мать все же помнит о моем присутствии, это хорошо. Мать спустила воду, вышла и направилась на кухню. Из крана полилась вода – она сварит кофе и придет ко мне. Шум воды стих, кофе готов, но мать не приходила. Кофе сварился, по дому пополз запах кофе, он приглушал страх, мать не приходила. Она налила кофе в зеленую чашку с золотой каемкой, мать моего детства окрашена для меня зеленым. Она открыла сервант, зашуршала оберткой печенья, мать решила выпить кофе с шоколадными печеньями, потому что сегодня воскресенье, она забыла, что я слежу за ней. Мать села на отцовское место и посмотрела на белый палисадник за окном, белые стволы берез по краям, яблоню возле ворот, такую высокую, что с кровати я видела в окно ее ветки. У матери слабость. Она сидела на отцовском месте, смотрела на пейзаж, к которому ее приковали, от которого ей было никуда не деться, а еще от двоих детей и от мужа, о которых она обязана была заботиться, пустым взглядом мать уставилась в столешницу: подумать только, во что превратилась моя жизнь! Меня переполнило сочувствие к матери, оно рвалось наружу, меня тянуло вбежать на кухню, обнять мать, утешить ее, поблагодарить ее за то, что она, хоть ей и хотелось уехать, не бросила нас. Впрочем, сейчас я думаю, что в детстве видела в матери то, чего хотелось мне самой, собственное желание сбежать, которого я не осмеливалась признать, потому что была сильнее привязана к нашему желтому дому, чем мать. Поэтому, возможно, я ошибалась, возможно, мать была всем довольна, безоговорочно счастлива, возможно, мать сидела на кухне и смотрела в окно на такой знакомый и любимый пейзаж, точнее, она была бы безоговорочно счастлива, если бы ее старшая дочь не лежала больная в соседней комнате. Что чувствовала мать? Хотелось ли ей побежать ко мне в надежде, что я протяну к ней руки, уткнуться в меня печальным лицом, сказать: «Девочка моя!» – чтобы мы грустили вместе, а не каждая по отдельности. Я бездействовала, не осмеливалась сходить в туалет, боясь увидеть в карих глазах матери разочарование, она жаждала избавиться от этой невыполнимой, утомительной задачи. Мать взяла еще одно печенье, и я не могла сдерживаться и дальше, тихо встала я с кровати и прокралась в ванную, мать меня не услышала или не хотела слышать, сидела, как я и предполагала, на отцовском месте, повернувшись спиной ко мне и ко всему дому, глядя на палисадник и деревья, я закрыла дверь, набросала в унитаз туалетной бумаги, чтобы приглушить воду, но не могла же я не спустить за собой, вода булькала и журчала, когда все стихло, я прислушалась, опасливо приоткрыла дверь и увидела, что мать сидит на прежнем месте, неподвижно глядя в окно, я юркнула обратно в комнату и легла, сердце дрожало. Что, если мать и впрямь смертельно больна? Мне снова захотелось броситься к ней, обнять, но было нельзя. Если мать умрет, то и я умру, это уж точно. В коридоре послышались шаги матери, голова у меня похолодела, холод переполз на плечи, сердце подскочило к горлу, дыхание перехватило, я зажмурилась. Она стояла в дверях, от ее халата пахло ночной матерью. «Ты заболела», – сказала она. Я кивнула. Мать помолчала, раздумывая, что сказать, я тоже молчала. Что она делала бы, не будь меня дома, не испорть я все?

«Позавтракаешь на кухне? Как себя чувствуешь?» – спросила она. Какой же ответ правильный? Я догадалась, что ей хочется позавтракать в одиночестве. Лучше мне в комнате побыть – так я ответила. Мать ушла. Судя по звукам, она налила в свою зеленую чашку с золотой каемкой еще кофе и уселась на отцовское место, возможно, я ошиблась с ответом. Она выдвинула ящик серванта и открыла холодильник, я лежала с закрытыми глазами и прислушивалась к журчанию воды, мать поставила кастрюлю на плиту, звякнула ножом о тарелку. Снова шаги, они приближались, мать ногой толкнула дверь и вошла в комнату. В руках она держала поднос. Она велела мне сесть и, поставив поднос мне на колени, произнесла: «Ну вот, как принцесса». На подносе были вареное яйцо, солонка, нож, чайная ложка, тарелка с двумя бутербродами – с сыром и с вареньем, стакан молока, салфетка с золотыми звездочками для рождественской сервировки.


Я вслушивалась, но ничего не слышала, может, мать сидит на кухне и тоже прислушивается? Сколько, интересно, полагается съесть тому, кто, вроде меня, болен? Когда мы простужались, мать взбивала нам гоголь-моголь и делала свежевыжатый апельсиновый сок, потому что, когда ты болен, нужны витамины, чтобы выздороветь. Я решила съесть яйцо и отрезала верхушку, но слишком много, желток вытек на салфетку, которую уже было не спасти, я облизала желток, доела яйцо, вытерла салфеткой пятна, свернула ее и сунула в пустую яичную скорлупку, после чего выпила немного молока. Ждала.


Шаги в коридоре, мать на пороге, судя по выражению ее лица, с едой я не ошиблась, мать унесла поднос, вернулась с серебряной расческой и, усевшись на кровать, спросила, не хочу ли я расчесать ей волосы. Прежде я тайком расчесывалась серебряной расческой, мать знала об этом, и теперь я не могла себя заставить взять расческу в руки. Мать вопросительно посмотрела на меня, я все же взяла расческу, осторожно поднесла ее к волосам матери, бережно провела по ним. «Ты получше расчесывай», – сказала мать, но дергать сильнее я не осмеливалась, расческа была чересчур тяжелой, а на меня и впрямь навалилась слабость, мать вздохнула, забрала у меня расческу, отнесла ее в родительскую спальню, положила там на комод и, вернувшись, велела мне встать и надеть халат. Дождавшись, когда я оденусь, она отвела меня на кухню, достала принадлежности для рисования, поставила посреди кухни стул, села на него и попросила меня ее нарисовать. Наверное, и правда сильно заболела.


Рисовала я хорошо. Этого не отнимешь. Отец не жаловал живопись. «На это фотоаппараты есть», – отвечал отец, когда мать рассказывала, что в детстве хорошо рисовала цветы. Однажды отец подарил матери на день рождения фотоаппарат, она не пользовалась им, зато, когда нам по биологии задали нарисовать шмелей и мать показала мой рисунок отцу, тот сказал: «Девчонка хорошо рисует, этого не отнимешь». Я села за стол и открыла блокнот. Ночью я не спала, представляя, как мать похищают разбойники, но если я нарисую ее так, чтобы они поняли, кто она, ее отпустят, мне разрешили взять только три цвета, и я выбрала черный, красный и коричневый. Обозначила черной линией мамино лицо в форме сердечка и глаза, нарисовала большие зрачки-эллипсы в карих глазах, рот – будто красное сердечко внутри лица-сердца и, наконец, волосы, распущенные, как разбойники любят, сперва красным, потом, поверх красного, коричневым – и мать отпустили, она была благодарна мне, что я спасла ее, и я уснула спокойно, я рисовала мать во сне.


Теперь я тоже спросила, какими цветами мне можно пользоваться, какими хочешь, ответила мать, она смотрела на меня будто бы с вызовом – прищуренные узкие глаза и кривая улыбка, смысла которой я не понимала, я зависла в воздухе, охваченная страхом вратаря перед штрафной карточкой.


Чего хотела мать? Неужели ей действительно было интересно, какой я вижу ее? Мысль притягательная. Я взяла черный карандаш и нарисовала узкие глаза, главное – не предать саму себя. Учитель говорил, что войны можно было избежать, если бы люди не предали сами себя, а последовали бы зову сердца, несмотря на угрозы о наказаниях и репрессиях. Я понимала, о чем он, взяла красный карандаш и нарисовала рот, говорящий: «Ты не уважаешь мать?» Это было сказано как обвинение, сформулировано как вопрос, потому что того уважения, которое, по мнению матери, требовалось, я к ней не питала. Я понимала слишком много, не понимая того, я держала это в руке, нарисовала рыжие материнские волосы, распущенные ради отца, которые отец нюхал, закрыв глаза, отцу нравились волосы матери, однако он не уважал ни ее, ни Хамара, где она выросла, – тоже, возможно, без должного уважения со стороны родных я нарисовала на заднем плане маленькую ферму, мать ждала от меня уважения, которого не получала от остальных, но сама того не осознавала, упрямо не видела, я нарисовала то, о чем догадывалась, что чувствовала, мать спросила, долго ли еще, я нарисовала над ее головой «пузырь», оставались только руки, ее руки у меня на рисунке были засунуты в карманы.


Мать побледнела. Пламя Хамара погасло. Мать поднесла рисунок к глазам и с трудом переборола желание смять его, она так и думала, догадывалась, что я не предам себя.


Она положила его на плиту, но конфорки были выключены. Она спросила, как мне кажется, следует ли показать его отцу, я покачала головой. Она спросила, не вставить ли рисунок в рамку и не повесить ли в гостиной. Я покачала головой. Она сказала, чтобы я сложила его и спрятала в сундучок из-под сигарет, который прячу под кроватью. Кровь прилила к голове: мать знает про сундучок, открывала его? Она прошла мимо, вышла из кухни и закрылась в спальне, куда мне хода не было. Я вела дневник, записывая все шифром, но вдруг мать его разгадала? Тогда лучше мне умереть. Если бы сил в ногах хватало, я бы выбежала из дома и бросилась в реку, внезапно мать снова стояла передо мной, убрав за спину руки. «В какой руке?»